Эсэн стоял, повесив стриженную под нуль голову, в зале возле картины «Утро нашей Родины», где Сталин нарисован на фоне розовой зари, вглядываясь в какое-то большое поле. Картина была увита чёрными и красными лентами. Перед ней, опираясь о стулья, стоял под углом огромный траурный венок.
В какой-то момент все оделись и пешком, через весь город, опять, но уже по-новому, двинулись на Коммуну к главному памятнику.
Из улиц и переулков туда выползало много таких же, как мы, колонн, они выстраивались в медленно ползущую процессию.
Моложавые мужчины с чёрно-красными повязками на рукавах пальто деликатно управляли нашим движением, неестественно часто употребляя слово «пожалуйста». Их было так много, этих мужчин, чуть не через каждый метр!
Когда настала наша очередь, Эсэн, а вслед за ним и все мы, снял шапку и под наблюдением мужчин с повязками прислонил венок к другим венкам, потому что подножие памятника уже было заставлено такими же венками на несколько метров в толщину. Настало главное: пять минут прощания.
Мороз пополз по коже: вступая один за одним, загудели заводские гудки. Справа, слева, со всех сторон разными голосами застонали, завыли, заголосили эти гудки. Загудели автомобили, остановившиеся, где их застала эта минута.
Мы стояли смятенной толпой, десятиклассники пятьдесят третьего года, сдёрнув шапки, озирая окрест этот странный воющий мир, поглядывали на моложавых мужчин с траурными повязками, по-военному вытянувших руки по швам, на плачущих тёток в чёрных деревенских платках, на отставного полковника без погон, приложившего ладонь к виску, из глаз которого катились слёзы, на директора своего, малословного пожилого человека, в который раз за день стянувшего ушанку и глядевшего почему-то вниз, под ноги.
На небо поглядывали, низкое серое небо, нависающее над нами, на мартовское тяжёлое небо, вбирающее в себя заводские дымы, наше дыхание, вбирающее и нашу печаль.
«Что будет с нами? думал я. — И если правда завтра война?» Ведь мы же знали, сколько десятиклассников из нашей школы ушло и сразу пропало на прошлой войне.
Что нас ждёт — радость или беда?
Мы глядели в небо, куда под вой гудков, наверное, уносилась душа вождя, и не могли знать, что именно этот момент и есть конец нашего детства.
Что впереди нас ждёт измена правилам, в которых нас воспитали, и что нравы мужской школы, жестокие в общем-то, но ведь и мужественные ещё и благородные, и мудрые, будут признаны ненужными и даже вредными.
Но что же делать с нами, выросшими так, как это было велено кем-то?
Об этом никто не думал. Никто не обязан был думать.
А жизнь за стенами школы ждала нас совсем другая.
Не хуже и не лучше, чем мы ожидали. Просто другая.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Странно, больше, чем смерть вождя, меня поразила ещё одна смерть. Ещё один урок, который преподала нам мужская школа. Впрочем, девчонкам женская, а всем нам просто как бы взрослое предупреждение, невидимый взору знак.
В своих душевных смутах и пожарах я совсем потерял из виду Валентину, а увидел её в последний раз, когда мы с Кимкой шли с тренировки по Коммуне. Навстречу нам медленно двигалось некое соитие, обнявшиеся Муромец со слабым подбородком и цветущая Валентина. Пальто на Валькином животе уже не застёгивалось, и я застонал от этой сцены, а Кимка, перетаскивая меня на другую сторону, вопрошал:
Ты что, не знал? Да её же из школы исключили. Или она сама исключилась, чтобы скандала не было. Но скандал всё равно был, и их директрису перевели в другое место.
Борьку тоже исключили? — спросил я со смехом.
Борьку, оказывается, исключать было не за что, но где-то в высотах произошло заседание, и Борька с Валентиной в порядке исключения получили разрешение зарегистрироваться.
Они ходили теперь обнявшись, почти слившись, как будто нарочно никого не стыдясь и целуясь прямо посреди улицы.
А в конце мая Валентина умерла в роддоме, оставив своему юному мужу девочку с каким-то природным дефектом. «Вот видишь, говорила Кимке его мать, — к чему это приводит». Мы были на похоронах перед этим, и Кимка молчал, потрясённый. На похороны собрался чуть не весь город, по крайней мере десятые классы едва ли не из всех школ.
Валька спящей красавицей лежала в красном гробу, а пьяный и плачущий Муромец причитал и голосил, совсем как баба.
Недозрелый плод может быть горек, как бы внушала нам, вслед за Софьей Васильевной, жизнь, и если всякая теорема неинтересна своей назидательностью, то этот красный гроб и смерть знакомого человека в начале жизни были мощным, неотвратимым доказательством.