Все же я хотел разыскать Эллен. Когда мы встретились, она тоже была в трауре — в бесформенном шерстяном платье, туфлях без каблуков, с неприбранными волосами, и веяло от нее тревогой и неухоженностью. Училась в магистратуре, и окружающие считали, что она постоянно хандрит. Хорошенькой она и раньше не была, но была милой и привлекательной. Сейчас, в двадцать три года, она имела потрепанный вид, как будто ее выставили на улицу в ненастье. На нее у меня хватило чуть больше терпения, чем на мать. Мы пили кофе и закусывали в окрестностях университета. Ей хотелось выпить в «Уэст-Энде», потому что мы часто ходили туда втроем. Раза три, по-моему. Она придумала себе великую любовь и пересадила ее в прошлое, она придумала себе вдовство. Сперва я участвовал в этой игре, ошеломленный ее представлением о Марвине, как будто бы гораздо более глубоким, чем мое. Они по-настоящему любили друг друга, это была нерушимая любовь — не возня в траве, не упражнения на кушетке в родительской квартире на Сентрал-Парк-Уэст, нет, бессмертная страсть; судьба сожгла ее героя в небе, и она будет вечно хранить память о нем. Марвин и Эллен стояли в великом ряду обреченных любовников. Она заканчивала университет по литературе.
После нескольких погружений в ее фантазии о прошлом я стал испытывать неудобство, а потом и возмущение. Марвин был моим лучшим другом, и я вспоминал о нем с болью. Но он ускользал от меня в вихре ее пылких вымыслов. Я обнаружил в себе новые запасы холодности. Я с нетерпением дожидался, когда она допьет свое пиво, чтобы доставить ее домой, в комнату на Западной 113-й улице. Однажды, когда ей удалось заказать еще одно пиво, я чуть не застонал от скуки. А когда она захотела, чтобы я зашел к ней в комнату, проскользнув на цыпочках мимо других комнат и общей кухни, я почувствовал себя так, словно меня вели в западню. Ее мокрые пивные поцелуи были мне ни к чему. Я вывернулся и закричал:
— Ты врешь себе! Не любил он тебя! У него везде были девушки — в Англии, в Бруклине, везде!
Она побежала по темному коридору. Я поймал ее у двери, обнял, невзирая на сопротивление, и указал, что бежит она не из моей комнаты, а из своей. Она должна остаться, а уйти — я. Будь разумной. Одумайся. Опомнись. Мне жаль, но это правда.
Я с гордостью ощущал себя чем-то вроде хирурга, но при этом впервые в жизни ощутил зловоние женской истерики. В моих объятиях пукали маленькие взрывчики ярости и ненависти.
— Ты думаешь, что можешь изображать Бога! Думаешь, ты Бог и мой судья! — кричала она.
Привычка изображать из себя Бога и Судью иногда отмирает со временем. У меня эта болезнь зашла дальше, чем у многих. (Слышишь, Эллен?)
Я втащил ее обратно в комнату. Невидимые уши прильнули к дверям спален. Коммунальная кухня, коммунальный кризис. Тсс, тсс, говорил я. Непременные отрывистые рыдания стихли, она просто плакала. Я уложил ее на кровать, прямо в одежде, укрыл и сидел, гладя ее по руке. Перед рассветом она уснула. Я чувствовал холод в глазах. На цыпочках вышел.
На улице, перед дверью ресторанчика, я увидел металлический ящик с бутылками молока. Первый раз в жизни — но не последний — я провел ночь в попытках успокоить женщину, взбешенную моими словами. И последний раз в жизни думал, что это на самом деле не моя вина, я был прав, я поступил правильно. Я был прав. Так я говорил себе. И снова говорил себе. И, продолжая настаивать, понимал, что совершил непристойность. Я стоял перед дверью ресторанчика: ЗАКРЫТО. УХОДИТЕ.
Они не имели права грубить мне. Я хотел есть и пить. Я был ветераном. Они гнали от своей двери ветерана.
Металлический ящик с молоком поблескивал под рассветным небом. Я смотрел на бутылки, и рука уже предощущала холодок бутылки — как перед прикосновением к любимой женщине. Прелестно было бы длинными глотками опорожнить ее, а потом швырнуть на улицу. Хотелось пить и есть, меня лихорадило, и я решил не красть бутылку.
Я стоял там и, щурясь, глядел на металлический ящик. Сейчас я отойду от него. Уйду, не прихватив бутылки. Это была новая для меня реакция. Нынешняя ночь принесла мне много нового.
Когда я вновь встретился с Эллен, она уже переменила прическу, модно остриглась, и одежда на ней выглядела свежо, как из чистки. Теперь это была интересная, может быть, слишком зрелая двадцатитрехлетняя женщина. Она с кем-то встречалась. У нее был друг (взгляд, внезапный румянец, сердитый взгляд). Мы встретились как знакомые, не как друзья. Она ясно дала понять, что я пожертвовал их дружбой. Но она не питала ко мне недобрых чувств; она улыбнулась и поинтересовалась моими делами. Я мало что мог ей сказать. Наша с ней жизнь была делом прошлым. У меня были планы на будущее. Меньше чем через год она вышла замуж, бросила литературу, забеременела и уехала из Нью-Йорка. Хотя я твердил себе, что поступил правильно, чувство неловкости меня не покидало. Для меня было облегчением больше не видеть ее в университете.
Теперь прошли годы, и я думаю о моем друге, который погиб, когда мы оба были еще детьми. Когда я вспоминаю это событие, оно по-прежнему кажется реальным, но как реальность, которую видишь через толстое стекло, — без физического наполнения жизнью.
Однако недавно случившееся горе как будто разбило стекло памяти, и Марвин вывалился на волю, снова живой. Временная перспектива безжалостна, но может стать и обратной. Я привык к его смерти. И все же, когда возникает потребность выразить горе по какому-то другому поводу, Марвин тут как тут, ждет, как мальчик, всегда готовый включиться в игру. Я рассказал о нем подруге, которая была младенцем в то время, когда он летал над Германией.
— Он погиб, не успев избавиться от юношеских прыщей.
У меня не было слез для матери Марвина и для Эллен, но сейчас, говоря это, я сдержался с трудом. Странное дрожание под нёбом.
Подруга холодно напомнила мне:
— Ребенок Эллен готовится поступать в колледж. Отцу Марвина, если он жив еще и ест угрей, должно быть под семьдесят… больше. Думаешь, он по-прежнему в Марселе? Мать Марвина — старуха. Младший брат — немолодой профессор.
— Я слышал, в колледже Уильямса.
— Вот, — сказала она. — Все это было давно.
Да, дитя, это всего лишь история. Но идут новые войны, к которым мы должны готовиться, и я еще готов. Готов и составить общество О. Дж. Кемпбеллу, вспоминая о моих смертях.
Норма Розен
Что нужно вам сказать?
Пер. Л. Беспалова
Три раза в неделю я в два часа дня открываю дверь миссис Купер, и тогда и только тогда ей отказывает голос. Глядя поверх моего левого плеча, она улыбается, торопливо бросает: «Спасибо, хорошо» — и — юрк мимо. Ищет глазами малышку — та или в гостиной, в переносной колыбельке, или в детской, в кроватке. Обнаружив ее, она разговаривает со мной более свободно — через ребенка. Но под вечер, когда миссис Купер уже стоит в дверях, она говорит, как ей и свойственно, говорит громко, с расстановкой:
— Я пожелаю вам доброй ночи.
Мне кажется, эта отстраненная форма помогает ей преодолеть стеснение. Такое впечатление, словно, выйдя за порог квартиры, где остались чужие люди, она оповещает их:
— Я пожелаю вам доброй ночи.
Возможно, и так. Я почти ничего не знаю о миссис Купер, поэтому вычитываю в ее повадках особый смысл. Невзирая на то что мы такие разные, одна другую, похоже, представляет одинаково — хрупким, ранимым существом.
Миссис Купер имеет обыкновение повторять: «Все в порядке, все в порядке» — так она успокаивает меня. А я повторяю: «Вы мне так помогли, так помогли, я вам так благодарна». Что я могу понять в человеке, совсем непохожем на меня, кроме того, в чем мы сходны? Миссис Купер с Ямайки. У нее округлое лицо, округлые формы. Моих лет — в районе тридцати, примерно моего роста — сто шестьдесят два — сто шестьдесят три сантиметра. Но так как она вдвое шире меня (она не толстая, и, если сравнить нас, сравнение, пожалуй, будет не в мою пользу: я по ее меркам ледащая) и так как у нее четверо детей, а у меня всего один ребенок, выглядит она старше. Она очень черная, а я — помнится, врач нашего кампуса высказался так: «Вот странность-то, она совсем светленькая». Светленькая-то она светленькая, но, конечно же, не из англосаксов. А уж если ты не из англосаксов, блондинка ты или нет, особой роли не играет. Это мне дали понять там же, в женском колледже. Я как-то разговорилась с одной девчонкой из моего колледжа, у нее была вполне нейтральная фамилия — Грин, Блэк или Браун. Так вот, она сказала: в конечном счете проще жить с фамилией Финкельстайн. А я ей в ответ: лучше быть брюнеткой, чтоб уж не рыпаться.