Миссис Купер, положительная, увесистая, с зычным голосом, ходит к нам уже который месяц, иначе мне не справиться с работой: я — редактор, но в штате не состою, я, что называется, вольная птица. Вольная-то вольная, но воли себе давать не приходится: работа нелегкая, надо подолгу сидеть за столом. Работа же миссис Купер кажется такой легкой, что завидки берут. И хотя она приходит, чтобы освободить меня от домашних хлопот, когда смотришь на нее за работой, вспоминается, как Том Сойер красил забор: до того споро она все делает, что с дорогой душой отдал бы яблоко, лишь бы она разрешила помочь. Даже купанье — дочка того и гляди выскользнет из рук, когда намыливают ее редкие волосенки, орет благим матом — не нарушает незыблемого спокойствия миссис Купер, а лишь забавляет ее. Она похохатывает:
— Ух ты! Ну, ты и певунья!
Несколько раз на дню я норовлю улизнуть от стола, чтобы посмотреть, как миссис Купер работает, послушать, как она разговаривает. В речи миссис Купер с ее стремительным экзотическим ритмом оживает каждый слог, окончания слов выговариваются особо отчетливо. Впрочем, когда она звонит домой — наставляет старших детей, как ходить за младшими, — она дает себе поблажку. Я слышу:
— Дать она ужин и ложить постель. — Или: — Я приходить домой, я мыть дети все головы.
Но интонация ее не меняется, с детьми она говорит точно так же, как со мной. Таким же ласковым, мелодичным голосом. И выговор у нее неизменно великолепный — с таким выговором, сумей она выучить побольше слов, только Шекспира читать. Или Ветхий Завет, хотя женщинам читать его искони не доверяли.
— Бог — не Бог неурядицы, — сообщает мне как-то миссис Купер, пока дочка спит, а она стирает ее вещички в кухонной раковине.
Я пришла на кухню — взять яблоко из холодильника. Миссис Купер от фруктов, каких бы то ни было, отказывается, я стою, грызу яблоко, смотрю, как она работает, и нет работы лучше: туда-сюда, сюда-туда ходят ее руки в мыльной пене. Крепкие руки.
Она повторяет:
— Бог — не Бог неурядицы, так родич моего брата говорит. — Пауза. — Я и сама понимаю, что так и есть.
Она продолжает стирать, я перестаю грызть яблоко.
— У вас в церквях очень шумно.
Миссис Купер уже три года живет в Америке — ее муж приехал раньше, потом вызвал ее и детей, чем несказанно удивил свою тещу: другие зятья тоже покинули Ямайку, но жен и детей к себе не вызвали, — а ей до сих пор мешает шум в церкви. Ее родные на Ямайке — баптисты. Но в баптистской церкви в Гарлеме, куда она ходит, топают, хлопают в ладоши, исповедуются во всеуслышание, каются навзрыд, и ей это не по душе.
— Говорят, где бы ты ни был, в церкви ты дома. Но дома мы в церкви никогда себе такого не позволяем.
Она вынимает руки из раковины, смахивает с них пену.
— Но я еще найду себе церковь.
Чеканный выговор сообщает ее словам особую силу. С такой интонацией, такого тембра голосом в самый раз было бы сказать: «Я возведу церковь».
Она снова погружает руки в мыльную пену.
— А вы, — спрашивает она меня, — ходите в ту церковь? В ту баптистскую церковь?
Вот и настало время сказать ей, что мы с мужем евреи, а значит, наша трехмесячная дочка Сьюзи — вдруг осознаю я, и как только я раньше об этом не подумала, — тоже еврейка.
Близится Рождество. Я уже сказала мужу, что миссис Купер — а она говорила мне, что ее дети ждут не дождутся, когда у них будет елка, — удивится, если мы не поставим елочку для нашей дочки.
— Не хотелось бы пускаться в объяснения, — говорю я, — но ничего не попишешь — придется. Иначе миссис Купер будет недоумевать, почему у нас нет елки.
— Ты не обязана ничего ей объяснять.
Мужу не понять, как сводит зимняя пора женщину с женщиной, работающей в ее доме. То-то поразился бы он, узнав, что я уже поделилась с миссис Купер кое-какими сокровенными подробностями моей жизни, а она открыла мне, какие огорчения причиняет ей муж.
— И все же я, пожалуй, скажу ей, — говорю я. — Мы ведь даже еловых веток не ставим. По мне, пусть лучше она сочтет, что у нас нет Бога, чем нет сердца.
— Расскажи ей о Хануке, — предлагает муж, это он так шутит: ему известно, что я ничего толком не знаю о Хануке.
Миссис Купер стоит у раковины, в кухне горит свет. Я прислонилась к притолоке — слежу за миссис Купер. За окном темно. На улице холодина, четыре часа. А у нас время остановилось, как всегда, когда ребенок спит. Теплые, мыльные фланелевые вещички, уже отжатые, лежат на сушке, ждут, когда их прополощут в трех водах, я вдыхаю их запах.
— Мы не ходим в церковь, — говорю я. — Мы ходим, во всяком случае, муж ходит, в синагогу. Мы с мужем, миссис Купер, евреи.
Миссис Купер опускает глаза в раковину. А чуть погодя говорит:
— Какая разница?
Запускает руку под пышную шапку пены, выуживает рукавичку, разворачивает, выжимает и бросает в воду — отмокать. Миссис Купер нравится ее работа — самая что ни на есть подходящая для матери. Я смотрю на миссис Купер и как бы перемещаюсь в нее.
Я рада, что набралась духу поговорить с миссис Купер — чего мне вовсе не хотелось — о синагоге, когда она работает. И правильно сделала. Мы никогда не разговариваем лицом к лицу, соображаю я, пока она трет бельишко, продолжая слушать меня. Она всегда куда-то смотрит — то на вещички в раковине, то на детскую игрушку, которую подбирает с пола. Я от природы застенчива, поэтому вышколила себя и всегда смотрю в глаза собеседнику. Однако пример миссис Купер убедил меня, что лучше так не делать. Смотреть в глаза надо, если хочешь что-то продать, или сказать: «Послушай, ты мне опротивел», или ответить: «Нет, нет, мадам, на восьмой день мы товар обратно не принимаем».
В тот раз, когда миссис Купер сказала, что ее муж перестал ходить в церковь, она держала на руках Сьюзан и произнесла четко и огорченно:
— Он не хочет ходить ни со мной, ни один, ни вообще, — и глядела при этом в лицо не мне, а дочке.
Сейчас миссис Купер вынимает затычку из раковины, вода постепенно вытекает. Пока миссис Купер ждет, когда раковина опорожнится, она скашивает на меня глаза, и я не так вижу, как ощущаю ее взгляд, потому что рассматриваю огрызок яблока. Миссис Купер никогда не смотрит на меня, пока я говорю, только после того, как я высказалась. И снова опускает глаза — смотрит в раковину, из которой с хлюпаньем вытекает вода.
В пятницу, когда миссис Купер приходит в следующий раз, она, разливая детское питание по бутылочкам, сообщает:
— Муж говорит: мы не верим, что Рождество — день рождения Христа.
Я, конечно же, не смотрю на нее, разве что гляну искоса раз-другой, сама тем временем складываю — без особой надобности — подгузники. Лицо у миссис Купер спокойное, невозмутимое, упругие, полные щеки блестят, чуть раскосые глаза прищурены: она отмеряет, сколько и куда надо чего налить.
— Он родился, так мы думаем, в апреле. — И чуть погодя добавляет: — Мы верим, что Бог для всех один.
Хотя мой муж не устает твердить, что так учит наша вера, слова миссис Купер поражают меня в самое сердце — можно подумать, я никогда ни о чем подобном не слышала. Я буркаю, что мне надо работать, и убегаю к своему столу: вольная птица в себе не вольна.
Миссис Купер нередко пересказывает мне всевозможные соображения своего мужа. Мне любопытно, что он собой представляет, и ей, не сомневаюсь, любопытен мой муж. Она по меньшей мере раза два сталкивалась с моим мужем в дверях, я же видела ее мужа только на фотографиях — усатый крепыш, такой же черный, как она, не из тех, кто балует фотографа улыбкой. Зимними сумерками миссис Купер дополняет мое представление о нем кое-какими деталями.
По воскресеньям муж миссис Купер играет в крикет на Стейтен-Айленде, летом в отпуск ездит отдохнуть, случается, в компании приятелей, с которыми играет в крикет, ни ее, ни детей никогда с собой не берет. Зато по пятницам, возвращаясь в час ночи из спортивного клуба, он приносит ей креветки с рисом. Что касается общегородской забастовки трамвайщиков, так он считает, что зарплату им поднять надо, но и пассажиры не должны страдать. Что касается Элизабет Тейлор, то, по его мнению, непонятно, что в ней находят, в уродине тощей.