Да, вот так-то, а был мальчик в бриджиках, когда явился ко мне впервые. Пахло от него копченой колбасой, бриджики обтрепались у карманов и густо просолились. Объяснил, что всю дорогу от самой Англии ходил взад-вперед по палубе. Потом уже я сообразил, что он ехал зайцем. Его выслали вперед, в Ливерпуль, с поддельным паспортом (дело было при царизме), из местечка под названием Глузск, где сплошь деревянные лачуги и ни единого тротуара, с указанием разыскать старую тетку матери на Мерси-стрит и у нее устроиться до тех пор, пока родители и сестры не наскребут бумаг для собственного пересечения границы. Каким-то чудом он нашел эту самую ливерпульскую тетку, его приняли с распростертыми объятиями, накормили хлебом с маслом и показали ему письмо из Глузска, в котором отец сообщал, что драгоценные бумаги все наконец-то собраны, проштемпелеваны честь честью, буквально от подлинных царских печатей не отличишь, и скоро все они воссоединятся в манящей нищете прекрасного Ливерпуля. Он устроился у тетки, которая опрятно жила в серой трущобе и весь день работала в тылу шляпной мастерской, нашивая на шляпки вуали. У тетки были все привычки суховатой, умной вековухи. Она сама приехала в Англию за шесть лет до того — тоже эмигрировала из Глузска, оттуда выехав законно и добропорядочно, под грудой соломы на последней из трех телег в цыганском таборе, державшем путь на запад, в Польшу. А уж очутившись в Польше (под благословенным правлением Франца Иосифа), она укатила поездом в Варшаву, и так ей приглянулись в Варшаве книжные лавки, что она чуть навеки там не осталась, но сообразила-таки сесть уже на другой поезд — до чего же опротивела ей эта сажа! — прямиком до Гамбурга, где и взошла на борт аккуратненького пароходика, курсом на Ливерпуль. Ей даже в голову не приходило уплыть чуть подальше, в Америку: она постановила, что нет для иностранки лучше языка, чем английский, и у ней был под подозрением тот язык, на котором, воображая его английским, изъясняются американцы. Она взялась прилежно обучать прекрасному и мудрому новому языку внучатого племянника; даже в школу его хотела определить, но племянник чересчур был захвачен идеей ожидания и вместо школы служил на побегушках у зеленщика за три шиллинга в неделю. Он складывал монеты в жестяную коробочку, копил на красный шарфик маме, когда та приедет. Он ждал и ждал и тупо смотрел на тетку, когда тетка ночью приставала к нему с английским, ждал же сосредоточенно, всем телом. Но мама с папой, и сестренка Фейге, и сестренка Гитл так и не объявились. В один жуткий день того самого месяца, когда он стал мужчиной (черные волоски поперли из ложбинки над верхней губой), тетка сказала ему, не по-английски, что больше ждать нет смысла: все погибли в погроме. Она перед ним положила письмо от родственницы из Глузска — мать изнасиловали и убили, Фейгу изнасиловали и убили, Гитл убежала, но ее поймали в лесу, изнасиловали двенадцать раз, и только мимохожий солдат, добрый человек, ее спас от тринадцатого раза, прикончив выстрелом в левый глаз; отца привязали к хвосту казацкой лошади, лошадь пустили вскачь, и она ему размозжила голову о булыжник.
Все это он мне изложил быстро, кратко, без эмоций — как-то это было жутковато даже. В Америку он прибыл, он объяснил, ради работы. Я поинтересовался тем, какой он имеет опыт. Он снова помянул о факте ливерпульского зеленщика. Акцент у него был немыслимый, прямо акцентный винегрет.
— Едва ли такую подготовку мы сможем использовать в газете, — сказал я.
— Ну, чем богаты, тем и рады.
— А как ваша тетя относится к тому, что вы бросили ее одну?
— Она самостоятельная. Не пропадет. Будет, сказала, мне денежки слать, когда получится.
— Послушайте, а вам не кажется, что деньги должны бы идти в противоположном направлении?
— О, да у меня никогда не будет денег, — сказал он.
Меня передернуло от этого произношения — «деньэг», притом я имел ряд теорий относительно таких, извините за выражение, американцев, все, кстати, довольно нелестные, и одну он невольно подтвердил.
— Ничего себе — нацелились на успех! — сказал я.
И тут он в знак протеста улыбнулся, буквально ошарашив меня своей улыбкой — твердой, уверенной.
— О, на успех я очень даже весь нацелен. Вот погодите, увидите, — как будто мы с ним уже коллеги, давние и близкие друзья. — Только кем я лично хочу стать, — он прибавил, — те много денег не получают.
— И кто ж они такие?
— Поэты. Я всегда хотел стать поэтом.
Я рассмеялся, не мог сдержаться.
— Английским? Намереваетесь по-английски стихи сочинять?
— По-английски, ну. Я другим языком никаким и не владею. Теперь-то уж.