Он выдрал лист от «Подагры» до «Промыслительного». По всему белому полю сплошь цвел его неимоверный почерк: стихи были о розе. Возлюбленная поэта уподоблялась розе. Они равно цвели. Роза вяла на ветру, и дама тоже.
— От рифмы я отказался, — объявил он, вонзая взгляд в мои зрачки. — И стало лучше. Ну, согласитесь, подтвердите, ведь лучше стало, а?
— Нет, — отрезал я. — Еще хуже стало. Просто жвачка. Ты ни на йоту не продвинулся. И не продвинешься вовеки. У тебя нет для этого средств.
— Но у меня же столько новых слов, — не сдавался он. — Имманентный. Алгоритм. Томизм. Гендерный. Педократ. Оккультный. Апофатический. Антропофаг.
— Слова — не единственные средства. Ничего у тебя не получится. Не твоего ума это дело.
— Но все так складно же, строчечка к строчечке.
— Ты не поэт.
Он не желал разочаровываться. Его было не сбить.
— И вы никакой разницы не видите?
— Ни малейшей. Погоди-ка. О, чувствую разницу. Ты новый костюм купил, — сказал я.
— Пиджак и брюки в полном комплекте. А все благодаря вам. Это вы меня из курьеров вытащили.
— Америке скажи спасибо. А как там в Ливерпуле? Надеюсь, ты посылаешь тетушке кое-что из своего жалованья?
— Не особенно.
— Бедная старушка.
— Ничего, не пропадет.
— Но ты же все, что у нее осталось? Единственное утешение, зеница ока и так далее?
— Она живет не тужит, что ей сделается. Пописывает мне иногда.
— Боюсь, не очень ты отвечаешь.
— У меня своя жизнь, — отрезал он с жаром человека, спешащего выковать не то что афоризм — постулат. — Карьеру делать надо. Очень скоро свои вещи в печать надо будет уже отдавать. Вы ж, небось, знакомы с издателями в журналах, которые поэзию печатают.
Меня поразило, что как-то такое он исхитрился обнаружить, с кем я знаком.
— Вот то-то и оно. Они публикуют поэзию. Ты им не подходишь.
— Могли бы помочь на первых порах, если бы захотели.
— Не хочу. Ты никуда не годишься.
— Я стану лучше. Я еще только учусь. Вот погодите, посмотрите, — сказал он.
— Ладно, — согласился я. — Погодить — это пожалуйста, могу, а вот смотреть я не желаю. Больше мне ничего не показывай. Держи свою чушь при себе. И ко мне не суйся.
— Ну! — сказал он (главное его приобретение на новой родине). — Сами небось придете.
В следующем месяце был какой-то побег, грабеж и прочая не утренняя уголовщина, и с удовольствием и облегчением я воображал, как он корячится у телефона в полицейском подвале, выхаркивая на мембрану одну за другой тоскливые криминальные новости. Я надеялся, что он охрипнет и утомится так, что постель и сон потянут его больше всякого успеха, надеялся тем более, что в планы своего успеха он упорно вовлекал меня. Утро проходило за утром, и погодя стали проходить и мои страхи — он не являлся. Я уже рассчитывал, что он на меня рукой махнул. Было позволил себе даже слегка поугрызаться из-за того, что так безжалостно с ним поступил, но тут явился курьер почтового отдела и оставил мне огромный конверт из знаменитого литературного журнала. Конверт был набит десятками и десятками прихотливо повыдернутых словарных страниц в сопровождении письма ко мне от главного редактора, с которым — в некотором роде — я был знаком (он дружил с моим покойным всеми уважаемым отцом):
«Милый Эдмунд, должен тебе сказать, что твой вкус по части наглости с моим не совпадает. Не стану говорить, что ты зря положился на мою снисходительность, послав сюда этого малого с его кошмарами, но впредь прошу тебя приберечь свои рекомендации для простых дураков — которые, бывает, и тянутся пером к бумаге в безрассудный час.
Р. S. Во всяком случае, я никогда не публиковал — и впредь надеюсь не изменить своему правилу — ничего такого, что содержало бы слово „исполать“».
Одна из словарных страниц начиналась с «Исихасты» и заканчивалась «Истукарием».
Кажется, неприятность такая, что вой хоть целый день, а ее не избудешь; тем не менее я решил подождать до полуночи, а потом застукать его при исполнении обязанностей по отношению к преступному миру и тут уж, в качестве непосредственного удовлетворения, его вздуть. Но затем мне пришло в голову, что полицейский участок не самое удобное место для нападения на гражданина (хоть от меня не укрылось, что гражданства он пока еще не получил), а потому я отыскал его адрес и отправился к нему на дом.
Дверь он открыл в исподнем.
— Ох, Эдмунд! — охнул он. — Очень извиняюсь, у меня ж ночная служба, но это ничего, ты заходи, заходи! Мне много спать и не приходится. Много будешь спать, я так считаю, стихов не сочинишь, так что ты не переживай.