Время вдруг показалось томительно длинным. Сколько еще его пройдет, прежде чем они додумаются извиниться? Я закрыл глаза и сразу представил двор с плавающим по воздуху тополиным пухом, высыхающие лужи, шуршащие по асфальту конфетные обертки. А в ванной было холодно и скучно.
Во всем этом была мучительная неразрешимость. Я не мог объяснить, что со мной. Я только знал, что дело не в том, и не в этом, а совсем, совершенно в другом! Это другое было гораздо важнее, чем мои крики, мамина обида и все прочее! Это другое и был я сам, со своим глухим упрямством, с сосущей слабостью в затылке и под коленками, с заиканием и веснушками на носу – и это все вместе так плохо склеивалось, соединялось, сливалось, а тут его еще дергали с каким-то килограммом сахарного песку и батоном хлеба.
Почему я закричал на маму, что за тяжесть в голове, почему я боюсь кассирши и сижу, как дурак, здесь?
И вдруг я понял, что убежал сюда не от родителей и не от булочной.
Я сбежал сюда от щемящего чувства тревоги. Это оно ходило за мной по пятам, с самого утра, как насморк или икота.
Это оно сделало меня злым и разбитым.
Моя тревога – это и был я. Она не могла бы кончиться, даже если бы мама и папа встали сейчас передо мной на колени, а вместо булочной предложили пойти в зоопарк.
И мне показалось, что эта тревога всегда будет со мной. И что если взять с собой в магазин на всякий случай сто рублей, чтобы уж точно на все хватило, она все равно будет жечь потихоньку, как прожигает линза из сломанных очков листок бумаги – сначала желтое пятнышко, потом черное, потом дым. Ведь солнце горячее.
Тревога за все – чтобы не погасло солнце, чтобы все успеть. Чтобы тебя не разлюбили...
Чтобы не показаться смешным, не стать дураком, не делать никому плохо.
– Ты там живой? – с любопытством спросила мама и постучала в дверь. Я молча щелкнул задвижкой, вышел и протянул ладонь за рублем.
– Да ладно, можешь не ходить, – удовлетворенно сказала мама и чуть-чуть подтолкнула меня к двери, несильно, необидно.
Я еще раз посмотрел на свое убежище.
Все так же равнодушно блестел кафель, пахло хозяйственным мылом, шумно текла вода.
– Воду-то зачем включил? – спросила мама и повернула кран.
Стало тихо.
Я снова вышел во двор и почувствовал, что жить стало легче.
Обида совсем прошла. Да и была ли она вообще?
ГОРЬКИЙ ЛУК
Когда я был маленький, о моем упрямстве ходили легенды. Нужно при этом отметить, что легенды ходили в довольно узком кругу – я, мама и папа. Тем не менее, мама много раз повторяла их, так много, что в моей голове они превратились в целый сборник легенд, наподобие подвигов Геракла.
Вот одна из них.
Осенью я пошел в первый класс. Мне все сначала очень нравилось: большая светлая школа, учительница, палочки с ноликами, а самое главное – возвращение из школы домой.
Возвращаться домой из школы мне было необыкновенно приятно. В тихих пресненских переулках с полуразвалившимися деревянными домами бегали кошки, носились сухие листья, в водопроводных люках булькала подземная вода.
Народу тут никого не было. Можно было идти медленно, думать о своем или глазеть по сторонам.
Машины в переулках почти не ездили, так что жизни и здоровью ученика ровным счетом ничего не угрожало.
Однажды я в такой тихой задумчивости обошел маленький деревянный барьерчик с желтыми и красными полосками и вдруг увидел, что рядом со мной с грохотом падают кирпичи, разбиваясь на мелкие кусочки. Пока я наблюдал, как красиво и медленно тает в воздухе красная кирпичная пыль, какой-то добрый человек подбежал ко мне, сильно дернул за руку, и когда мы уже очутились на другой стороне переулка – крепко и громко отругал.
Зачем-то я рассказал об этом случае маме. Она охнула, схватилась за сердце. Ее и раньше волновал теоретический вопрос – не собьет ли меня какой-нибудь грузовик нечаянно, – а тут она и вовсе разнервничалась.
– Вот что, – сказала она папе. – Надо найти какую-нибудь старушку, чтобы она отводила его из школы и разогревала обед. А то того и гляди потеряем единственного сына: или кирпич на голову свалится, или дом взорвет.
Это мама намекала на то, как я включал газовую плиту. Тут действительно были некоторые трудности: пока я вынимал спичку из коробка, пока закрывал коробок обратно и чиркал ею – проходило порядочно времени. Если включить газ заранее, получался довольно приличный пых. Если же не включать заранее, а включать, когда спичка уже зажглась, – обязательно обожжешь пальцы. Поэтому я предпочитал съедать котлеты холодными. Так они были еще вкуснее.
Идею о старушке я воспринял в штыки. Да другого и быть не могло: только-только став свободным человеком, я снова попадал в рабскую зависимость!
– Не хочу я твою старушку! – кричал я на маму.
А она, соответственно, на меня:
– А тебя никто не спрашивает, понятно?
...Старушка-пенсионерка нашлась довольно быстро. Это была Маруся Ивановна с первого этажа. Маме она сразу понравилась своим веселым и добродушным характером.
– Я ему и щей наварить могу! – весело объявила Маруся Ивановна.
Щи я не любил, предпочитал борщ. Я мрачно посмотрел на Марусю Ивановну и отрицательно покачал головой.
– А оладьи? – не унималась она.
Мама сказала:
– Ну что вы, зачем вам себя утруждать. Я ему все приготовлю с вечера, а вы только разогреете.
– Можно и разогреть, – разочарованно вздохнула Маруся Ивановна.
– Ну, вот и хорошо, – мама зачем-то заглянула в пустую кастрюлю. – Давайте договоримся о цене. Лева, выйди!
– Да ладно, что договариваться, – смутилась Маруся Ивановна. – Как вы люди хорошие, то не обидите.
Мама быстро вытолкала меня из кухни, и, чуть не плача с досады, я побежал гулять.
А назавтра маленькая, крепкая Маруся Ивановна в теплой шерстяной кофте розового цвета уже встречала меня у школьного крыльца.
Так мама ненароком лишила меня лучших в моей жизни минут.
Мои новые товарищи разбегались из школы в глухие дворы, где растут столетние липы, где у всех покосившихся заборов легко отваливаются доски, где много ржавого, трухлявого
и интересного. Лишь я один плелся домой по любимым переулкам под присмотром Маруси Ивановны.
Я боролся с ней разными методами. Задерживался в школе, глядя тайком из окна на нервничающую няньку: в школу она заходить боялась, но и поста своего никогда не покидала. Отказывался есть, глотая слюнки при виде любимых котлет. Все эти фокусы Маруся Ивановна сносила с добродушным спокойствием старого, мудрого человека.
Но однажды я все же нашел слабое место в ее непроницаемом характере. Она любила спорить.
Споры мы затевали самые разные: о том, какие пельмени вкуснее – горячие или холодные? Кто лучше – мужчина или женщина? Есть или нет оружие в кобуре у милиционера?..
Мы спорили и о том, какого цвета кофта у Маруси Ивановны, розовая или оранжевая, где люди честнее – в селе или в городе, с кем хуже воевать – с фашистами или американцами, что вкуснее – блины или оладьи; всего сейчас и не упомнишь...
Наши споры обычно продолжались вплоть до прихода мамы. Обычно к этому времени мы уже сидели оба красные, надутые и молчали. Ждали, что она рассудит спор.
К вечеру наши споры достигали высшей точки кипения.
– У папы знаешь какая зарплата? Тыща рублей! – кричал я.
– Да? – ехидно отвечала Маруся Ивановна. – А почему ж ты тогда на обед черепаховый суп не ешь?
– А потому что черепах не едят! Зачем я их буду есть?
– А вот и едят!
– А вот и не едят!
Когда во входной двери, наконец, поворачивался ключ, и в квартиру входила веселая мама, под потолком почти всегда висела нехорошая тишина.
Мама очень обижалась, что я спорю с Марусей Ивановной.
– Она же пожилой человек! – убеждала мама меня. – Зачем ты ее из себя выводишь? Она же нам помогает, пошла навстречу...