Когда я ей это горячо и торопливо объяснял, я сам себе напоминал Вадима Локтева — борца за социалистическую нравственность.
Девочка с заблестевшими от радости глазами стала благодарить меня и сказала, что утречком непременно придет сюда и будет ждать меня в вестибюле.
— Мы позавтракаем вместе и пойдем, — проводил я ее к дверям. — Завтра ты начнешь новую жизнь.
Оставшись один в комнате, я долго взволнованно ходил из угла в угол, как Вадим, возмущаясь масштабами проституции и умиляясь своей порядочности и гражданственной ответственности.
Я разволновался до того, что окончательно расхотел спать и почувствовал голод. Умывшись и причесавшись, я спустился в ресторан, чтоб перехватить в буфете стакан чаю с бутербродом.
Ресторан был полон. На эстраде играл джаз. Над столиками плавали клубы табачного дыма. Я остановился на пороге и обмер.
Моя девочка с золотым детским пушком на лобке, которую я только что отправил домой, взяв слово, что завтра она с моей помощью начнет новую, чистую жизнь, сидела за столиком с пьяным офицером и тянула водку из рюмки, а он облапил ее и шарил ладонью пониже спины. Увидев меня, она вздрогнула, поставила рюмку и, отвернувшись, демонстративно обхватила офицера за шею и стала целовать его.
Мне захотелось закричать, выгнать всех из ресторана, нашлепать девчонку по заду и запереть ее до утра, пока не откроются все учреждения, куда я поведу ее. Но вместо этого я, не став пить чай, покинул ресторан и поднялся к себе.
Проходя мимо комнаты Локтева, я услышал голоса ее двух старших сестер и гогочущий басок Вадима, который все никак не мог смириться с тем, что у нас в советской стране процветает такой жуткий пережиток буржуазного прошлого — проституция.
— Выключи телевизор! — рассердился Астахов. — В кои веки встретились, столько хочется рассказать да послушать, а ты воткнулся в телевизор, словно там бабы юбки задирают. Чего ты там не видал? Футбол давно кончился.
Зуев покорно выключил телевизор и с виноватым видом подсел к Лунину на диван.
— А ты чего куксишься? — спросил он. — Аль перегрелся в баньке?
— Чего-то тошно на душе, — мотнул головой Лунин. — Раскис.
— Пить бы тебе поменьше, — сказал Астахов. — Злоупотребляешь, парень. Не те уж года.
— Что? Пора итоги подводить? — скосился на Астахова Зуев.
— А почему бы нет? — задумчиво спросил Лунин. — Сколько нам еще осталось коптить небо? От силы десять лет. Скоро ответ держать.
— Перед кем? — вскинул голову Зуев. — Я не верю ни в Бога, ни в черта. Перед народом? Сказки для детей школьного возраста. Народ безмолвствует, как верно заметил в «Борисе Годунове» наш классик Пушкин. И вообще нет такого понятия, как народ. Есть безликие единицы. Шевелятся, дергаются. Вроде микробов под микроскопом. И миром правит принцип один: кто кого сгреб, тот того и уеб.
— Ты — циник, — лениво отмахнулся Астахов.
— А ты кто? — ехидно уставился на него Зуев. — Праведник? Одним мы с тобой миром мазаны. Сидим по горло во лжи да дерьме и молим Бога, чтобы ветра не было, иначе в рот попадет.
Ты действительно его считаешь циником, а себя нет? — спросил Лунин.
— Я, по крайней мере, не плюю в колодец, из которого пью.
— Значит, если бы тебе представилась возможность начать жизнь сначала, ты бы повторил свой путь?
— С некоторыми коррективами.
— Ты и есть циник, — сказал Зуев.
— А ты? Кающийся грешник? Грешишь и каешься? Каешься и грешишь?
— Потому что спастись некуда. Да и поздно. Мы, ребятки, оседлали тигра, а падение с него смерти подобно. Так и придется трястись до могилы.
— Вот и вся правда, — согласился Астахов. — Мы верхом на тигре, и, пока не свалимся, — весь мир ложится к нашим ногам. Хорош коммунизм или плох — вопрос теперь уже не в этом. Коммунизм обречен на успех и завоюет весь мир. Потому что остальной части мира приходит естественный конец из-за дряхлости и либерального ожирения. Мы будем править миром. И я несказанно рад, что окажусь не в стане побежденных, а в лагере тех, кто диктует свою волю. Называйте это как угодно, но я сделал свой выбор давно, тогда же, когда и вы, и червь сомнения давно уже меня не точит.
— Завидую тебе, — вздохнул Лунин.
— Он прав, Саша, — обнял Лунина Зуев. — Не томи себя сомнениями. Мы все трое, при всех потерях, все же вытянули счастливый лотерейный билет. Мы — на верху пирамиды. И горе тем, кто, истекая желчью, копошится у ее основания. Жизнь человеку дается один раз, и мы урвали у нее максимум того, что возможно в наших российских условиях. Живи, пока живется. Радуйся каждому мигу, который еще в твоем распоряжении. Откинем копыта — ничего не останется. Ни почета, ни лавров, ни совести. Пустота. Так впитай в себя как можно больше радости на пороге этой пустоты. Пока ты еще способен что-нибудь ощущать. Положительные эмоции, Саша! Любой ценой!
— Как по-твоему? — не поднимая головы, спросил Лунин. — Будь жив Шурик Колоссовский, он бы разделял твою философию!
— Потому-то его и нет в живых. Природа производит селекцию. Она, мать, безжалостна. А если она замешкается, тогда включается щит и меч революции — наши славные органы безопасности — и ликвидируют тех, кто не может приноровиться к шагу истории. Сохраняются лишь такие экземпляры, как мы.
— Что ты хотел этим сказать? — насторожился Астахов. — Не считаешь ли ты нас отпетыми негодяями?
— А ты как полагаешь? — исподлобья взглянул на него Лунин.
— Знаете, куда нас такой разговор заведет? — после паузы примирительно сказал Астахов. — Лучше не будем.
— Давай не будем, — согласился Лунин.
— Ах, братцы мои, — покачал головой Зуев, — не нужно мудрить. Берите жизнь такой, какая она есть, и старайтесь отщипывать от нее самые лакомые кусочки.
— Вся философия нашего мира, на которой протерли штаны тысячи словоблудов, сводится к простейшей формуле, которая нашла точное отражение в одном…
— Анекдоте, — с улыбкой подсказал Астахов.
— Совершенно верно. Послушайте, и пусть его мудрость послужит вам путеводной звездой в минуты тягостных раздумий.
Жил на свете бедный еврей. И было у него богатства — всего-навсего два петуха. Один — белый, другой — черный. Жили они у него долго и привыкли друг к другу. А еврей, соответственно, привык к ним. Одним словом, одна семья. Но когда уж совсем в доме ничего есть не осталось, решил еврей зарезать одного петуха. Да стал в тупик. Которого? Зарежешь черного — белый скучать будет. Зарежешь белого — черный будет плакать от тоски. Что делать?
Пошел еврей к раввину — мудрейшему человеку в местечке и изложил ему суть проблемы. Задумался раввин, пожевал бороду и говорит:
— Труднейшую ты мне задал задачку. Сам я ее решить не в состоянии. Поищу в Талмуде, где вся наша мудрость сконцентрирована. Возможно, найду прецедент. Приходи через три дня за ответом.
Через три дня приходит к раввину бедный еврей и застает его совсем измученным: дни и ночи рылся раввин в Талмуде.
— Ну, что? — спрашивает еврей. — Какого петуха мне зарезать?
— Режь черного, — устало сказал раввин.
— Но ведь белый будет плакать.
— Хер с ним, — сказал раввин, — пусть плачет. Астахов выдавил кривую ухмылку, а Лунин лишь горестно покачал головой.
— Дайте, ребята, выпить, — сказал он. — Там еще водка осталась?
— Ни-ни, — замахал перед ним рукой Астахов. — Тебе, Саша, больше пить не следует. Мы, кажется, все перебрали. Сделаем передышку.
— Ну, пивка хотя бы, — попросил Лунин.
— Пива можно, — решил Зуев и прошел нагишом к холодильнику. — Учти, Саша, пьешь последнюю. На, вот, выпей. И я горло промочу. Вертится у меня на кончике языка одна история. Грех будет — не рассказать ее вам. Располагайтесь уютно. К черту философию. Возвращаемся к нашим бабам. Только они, голубушки, достойны внимания. У них между ног заложен философский камень, и оттуда мы извлекаем смысл жизни.