Выбрать главу

Даже не хочется рассказывать, во что превратился гармоничный быт Огаревых с явлением родственников. Гости забыли к ним дорогу. Искры от деда летели во всех направлениях. Сановный отец чувствовал себя наказанным, вроде агнца на заклании. Его ужасала и буреломность деда, и никчемность сводного брата. И ведь этот прохвост вел себя прилично, деликатно, и на бесконечные упреки Трофима Степановича отвечал: «Каюсь! Каюсь! Порвали парус? Починим, клянусь!»

Они не знали, что этот иезуит берег силы для тайных просветительских бесед с Верой, обычно перед обедом, или после обеда, когда родители исполняли службу, а капитально оглохший от кондрашек прародитель дремал на кухонном диванчике, притворив за собой дверь. Тут Выродок снимал маску! Надо сказать, беседы о времени и о себе он сопровождал смакованием коньячных флакончиков, припрятанных в его многочисленных карманах. Но и трезвел он моментально, по желанию-прихоти. Хочу — пьян, хочу — трезв. Веру это, к ее удивлению, восторгало — наверное, как наглядное воплощение духа и вкуса свободы. Роковое открытие заключалось в том, что эта ясная свобода как нельзя удачно соответствовала Вериному максимализму. Не в пример компромиссным прописям «детей орлиного племени» — те скорее утешали и утихомиривали, постыдно равнодушные к добру и злу. А дядя Сева любой факт поверял этически! И только так! И тоже носил на шее косынку, называя ее «галстух»!

В начале июля родители умотали в отпуск, на Синий Утес — путевки, слава Богу, купили зимой, чем легко опровергалась версия бегства, о чем можно было подумать, обнаружив оставленные ими в прихожей чемоданчик с бельем и новые отцовские кеды.

Фу-фу, теперь дядя Сева разгулялся на просторе. Бросаемые им семена набухали на лету, не достигнув ждущей почвы. Вера узнала калейдоскопический быт богемы, вольных сходок на знаменитых кухнях. Высокое там цвело в отрицании условностей, в открытости страстей. «Это вызов, понимаешь, племяшка — вызов! Мы такие — творим на салфетках и дарим их товарищу. Это — великая жажда, девочка!» Выродок знал всех олимпийцев. «А вы видели Окуджаву, каков он, томный, бледный? — спрашивала Вера. «Булатка-то? — отзывался дядя Сева, — мы друзья. Помню, пили с ним на Балтийском вокзале, и он мне говорит: «Знаешь, старик…» «А вот Белла Ахмадуллина?» — с замиранием сердца спрашивала Вера. «Хорошие, теплые отношения. Как и я, уважает коньячок. Однажды, принародно, поспорили: кто кого перепьет — и представляешь, эта газель заснула за столом секунда в секунду со мной. Она всегда советовалась со мной о своих стихах. Есть у нее строчка…» «А Кирилл Лавров, Даниил Гранин, Товстоногов?..» «Друг, пил, советовался: скажи, старик…» и т. д.

И дядя был писателем, ценимым. Увы, после того, как КГБ изъял у него роман и трактат «Экзистенциализм — это гуманизм», у него сохранилось всего два коротких рассказа (на самом деле, это было все, что он выжал из себя, мучимый похмельем и завистью). Рассказы были тухло-грустные, в них ничего не происходило, но Вера всплакнула. Я хочу, чтоб их положили мне в гроб, повторял Выродок.

Дядя развенчал мифологию съездов и демонстраций, от пролога до эпилога. Когда очередь дошла до А. М. Коллонтай, Вера обмерла — и не ошиблась в предчувствии. Подвиги А. М. носили однообразно развратный и подлый характер. И добродушное дядино: «а пила она, стерва, хорошо, в Стокгольме уходила в запои неделями, наши Берлин берут — а она ни тяти ни мамы», уже ничего не спасало. В тот вечер Вера испробовала с дядей эликсир Свободы, двух рюмок ей хватило, чтобы всю ночь шарахаться по квартире, подобно Татьяне Лариной, отправившей свое дивное письмо, и дядя исполнял роль Нянечки, советуя ей вложить два пальца в рот. С тех пор Вера убежденная трезвенница.

Ночами они слушали «голоса». И тут свершились августовские события в Чехословакии. Они словно поставили всему окончательный диагноз. Мир залило тьмой, но Вера увидела свою звезду.

Но пока они, волнуясь и теряя осторожность, крутили ручки радиоприемника ВЭФ (западные волны неистово глушились) — проснулся Зеленый Кум. Он, собственно, подозревал, что ее отношения с Выродком дошли до опасной точки, люди молодые, если и родственники, а он по себе знал, что человек — скотина. Оказалось, хуже. Много, много хуже. Несколько ночей Кум стоял под дверью — и уж их-то комментарии он худо-бедно уяснил.

Два последующих дня Вера и дядя Сева холодели под его тяжелым взглядом. Он не говорил ни слова — сначала это казалось необычным, потом тревожным, потом страшным. Они притихли и не подходили к приемнику. А он молчал, сидел на диване и всухую, с треском ел печенье «Октябрь», засыпав крошками полкухни.