Самым трудным для Веры было удержаться от выбора любимчиков. Человек долга, она понимала, что не имеет на это права. Роза уговаривала ее удочерить Машу Мелентьеву, хорошенькую хромоножку, «лавальерку». Вера не согласилась — это обидит других детей.
Прошло еще десять лет, в заботах, в добром общении с людьми. Вере некогда было унывать и раскисать. Усталости, эмоциональной и физической, она не знала. Понемногу вечерами в их доме начали собираться разные новые люди. Хозяева — приветливы и интеллигентны, дом — в центре города, собранья в духе времени: «возьмемся за руки, друзья». Окуджаву знали все, но новых знакомых было больше, чем нас, они были моложе нас, имели свои секреты и были уверены, что тяжкие затворы скоро падут. За наши руки они брались из снисходительности. Нам казалось, что среди них немало прохиндеев, разыгрывающих карту вольномыслия в своих приватных целях. Что делать, мы старели и опускались, сказывался катар выгребной брежневской ямы-эпохи.
Музонька детского дома оставалась красавицей. Она была килограмм в килограмм с собой с даты нашей первой встречи, смуглая булгарская кожа сопротивлялась морщинам, глаза сияли — старят нечистая совесть и глупые недоразумения, которыми обрастаешь, как свинья щетиной. А ее совесть переживала вечную пору расцвета.
И красота ее зрелая, необыкновенная, стоила гораздо дороже прежнего — она была уже не хаотическим даром предков, а личной заслугой.
Году в 1983 ее подставили — подсунули на хранение какой-то самиздат. Гэбисты приходили с обыском, конечно, по наводке, ласково запугивали, перемигивались на ее забавно-храбрые речи. Скрепя сердце, Роза тайком ходила к Хозяину. Он унизил ее, говорил с ней, как с неотесанной бабой, не предложил сесть. Но от Музоньки отвязались, на прощание сообщив, что на ее совести судьба молодого радиофизика Карцева, которого она, авторитетная женщина, не предостерегла, не вразумила. «Мы тому не удивляемся, впрочем, наблюдая за вами внимательно. Вы не представляете, как много мы о вас знаем». Эта ритуальная пошлость говорилась на пороге квартиры. Их было двое. Впервые в жизни Музонька не совладела с телом — ее передернуло. «Ну и хер с вами,» — неожиданно сказала она. Они «пропустили» ее слова мимо ушей, гладкие молодые кобели: на ней был коротенький желтый сарафан, она была босая.
Пару лет в их квартире раздавались идиотские звонки. Свежий мужской голос учтиво сообщал подробности ее встреч и маршрутов (не очень, чтобы точные), а заканчивал воркованием. Помнится, озвучивалось и приглашение в кино. Веру это слегка удручало, она не могла понять, чего «они» добиваются. Выказывают себя врагами и тут же подпускают амура?
Но потом «они» исчезли. Амурную тему продолжил поэт Игорь Гиляев, сколь непризнанный, столь и признанный. Его хитрая лира издавала страдальческие урбанистические звуки о диссонансах бытия, в режиме самоуправляемых верлибров, их материя была неказистой, как сама разорванная жизнь, но это смотрелось высшей, ответственной поэтической правдивостью.
Гиляев был бездомный пришелец и жил и кормился у экстравагантных одиноких брошенных женщин. Они утверждали, что выгнали своих мужей за мещанство и натурализм. Гиляева отличал рационализм, строгий, неподкупный. Если ему приходилось заглядывать в портмоне любимой, он ни в коем случае не брал лишнего — брал на одну данную потребность. Он знал, чем кончаются излишества. Он не был потомком «проклятых» поэтов, хотя ренту имел с этого образа.
Все едино: приходил срок, и любимые, измученные его надменным взглядом, вставали перед ним на колени и в слезах просили со двора.
Сейчас он жил у одной женщины и сочинял нескончаемый, в практических целях, цикл стихотворений, где сравнивал ее с различными обитателями зоопарка. Она побывала бегемотихой, волчицей, лисицей и питонихой — и пока верила, что, благодаря Игорю, в ней действительно играют все лики великой фауны, вершина которой — Женщина (тема грядущего, заключительного стихотворения в этом замысле).
Но красота Веры и просторы ее квартиры, где он выделил бы себе долгожданный артистический кабинет, взволновали его. Он принялся за ней ухаживать. Как ни странно, суровая эстетика сибирского Гавроша не исключала томные позы, грустную задумчивость на вечеринке и горький хохот ни с того ни с сего. Он дарил ей бумажные цветы собственной выделки.
Вера была оскорблена. Ее — ее пытались выбрать. Какой-то молодой человек намекает ей, что время неумолимо, его опасно упускать, не зовет ее вить гнездо, но настойчиво подпускает: «Я бы с легкой душой умер в таком викторианском доме».