Она не видела, из чего строить этого человека, куда с ним идти вместе. Во сне она видела его в атласном халате с позолоченными кистями. Он щипал виноград из хрустальной вазы.
Гиляев промахнулся. Развивая мнимые успехи, он попытался ее приобнять. Цусима! «Идите на хер, Игорь, — сказала Вера, — идите и не возвращайтесь». Гиляров, на свой манер, объяснял свое фиаско тайной востребованностью ее «кипарисового тела», а также профанными предрассудками партийной дочери. Умный, он подавил острое желание наговорить о ней гадостей и совершенно искренне простился с ней в стихах. Запомнить их было сложновато (читайте его книгу «Фонари на окраине»), но смысл таков: «Спасибо, я закрыл за собой твою синюю дверь. С кем ты будешь пить чайную прелесть твоей лампы, тонуть в сугробах шелестящих страниц, перебирать медальоны памяти?… Кто проиграл?».
Месяц спустя Вера не могла вспомнить его лицо и безо всякого умысла не узнавала его на улицах. А в 1991 году Вера полюбила в третий раз, женатого человека, подойдя к нему у себя дома. Роман Семенович Мальгин был постарше ее. Яркая личность. У него была увлекательная внешность пророка, покинувшего верблюжью палатку, чтобы повести за собой и звезды, и песок, и подземные воды. Буйные кудри по плечам, огромный седой кок надо лбом и гуттаперчевый бордовый рот. Ростом — гренадер. По телефону он отзывался звучным: «На проводе!», что вызывало противоречивые ассоциации. В нем воплотилось наше будущее — он был правозащитник, громил беззакония направо и налево. Кажется, любой из окружающих (мы, одного с ним поколения люди — обязательно) попадал под рентген подозрений: не чахнет ли по умирающему режиму, не подвержен ли омерзительной ксенофобии, не смеет ли в заячьей душе не соглашаться с ним? Он производил впечатление человека, имеющего право на такой спрос. Говорили, что он преследовался, сидел — и вот, как несгораемый Феникс, ворвался в нашу жизнь на плечах А. Д. Сахарова. В августе 91-го, едва ли не в качестве персона грата, он побывал в Москве, видел Ельцина, о коем сказал: «Он вызывает у меня подозрения. Он похож на агента-двойника». Его окружали, стерегли гэбисты — он признавался, что вынужден сдерживать стихийные симпатии, не подпускать людей близко, поскольку гэбистом мог оказаться любой, и прежде всего обаятельный человек. Он не любил обаятельных людей. А гэбистом мог являться даже 80-летний профессор Васильев, в 1929-м году напечатавший в газете «Красное знамя» одические стихи о Сталине. Старый ихтиолог Васильев об этом прочно забыл, но Роман — помнил.
Гуляя с Верой по Ленина или Фрунзе, он небрежно-важно, с иронией замечал: Верочка, там, правее, нет, левее, — видите эту плоскую рожу? Это топтун. Целый день, бедняга, ходит за нами. И грозил пальчиком неизвестному обалдевшему пешеходу, что опаздывал в детский садик за ребенком. Роман уверял нас, что ГБ живее всех живых и по законам обострения классовой борьбы еще пуще собирает на нас «компры», чтобы предъявить в день Страшного суда, когда вернется Сталин… (А любопытно, как бы он себя вел, если бы вправду верил, что вернется, — задумался один из нас).
К нашему огорчению, Вера стала посматривать на нас, своих тридцатилетних друзей, с оттенком изучения. Ничто не вечно, даже Верина доверчивость. Ее роман с Романом был воспринят нами резко отрицательно. Мы поговорили об этом за вернувшимся в город пивом, вытряхнув на него свои плоские карманы. Один из нас сказал: все-таки заждалась Вера. Заждалась — и потеряла нюх. Не суди, сказал другой, пришло время восторженных оборотней. Куда ей, простоте? Он ей нужен, герой, — сказал третий, — а она ему зачем, вот в чем вопрос? — Очень даже понятно. У Карла Либкнехта должна быть своя Клара Цеткин. — Не Цеткин — Роза Люксембург. — Какая разница? Ну, Роза — да еще такая, из Третьяковской галереи! Он дорвался — заверните мне все!
А многое в ней изменилось, потрескалось! Женщина, любящая последней любовью, потихоньку разделялась в ней с Музонькой. Это рождало у нее смутные сомнения в себе, в других. Он, без конца выступая на митингах, возглавляя всевозможные комитеты и комиссии по защите всех от всех, а также антифашистский комитет, сваливал на нее всю черновую работу, кроме судьбоносной переписки с вышестоящими органами в Москве, Лондоне и Вашингтоне. Среди корреспонденции ей попалось письмо, начинающееся словами: «Ты, сукин сын», очень неясное по содержанию. Романа обвиняли в жульничестве, в том, что он не поделился. Он был в тот день далеко, в революционной Чечне, помогая людям (то есть, в Моздоке, безвылазно, работу на месте за скромное вознаграждение исполнял чеченец, приятель по казахстанскому детству). Музонька, как будто это была не она, намекнула нам, что хотела бы узнать об его прошлом, ведь он человек приезжий, недавний в городе. Чтобы Вера да впутала в свои личные отношения третьих лиц! То, что мы узнали через знакомых, разочаровывало. И в Омске, и в Новосибирске он трудился начальником цеха на кондитерской фабрике, подвергался взысканиям лишь за уклонение от военных сборов, сочинял бодрые заметки в ведомственную газету под псевдонимом «Роман Октябрев» и ни в чем «таком» замешан не был. Тушинский вор. Мы решили сказать Вере, что сказать нам нечего. В ту минуту на ее лице проступило будто бы разочарование. Она посмотрела на его фотографию, стоящую на письменном столе и задержала взгляд — с любовью, с сомнением.