Выбрать главу

Веселится и ликует весь народ! Не хватает гопака и икарийских игр с вокалом. Да здравствует университет!

Из ансамбля жизни выпадала одна старенькая дозорная, хозяйка дома, «ключница». Она ходила по диагоналям, скрестив руки на груди, и обреченно думала вслух: все одинаковые, что водники, что энергетики, что студенты, кто еще и хуже? Загадят, испишут, сломают. Почему я должна отвечать за мужской туалет? Мне горя мало?

Между тем, нам всего этого было мало. По-хорошему. Мы ждали. И многие другие — девчонки с курса, краем уха слышавшие, ждали, пусть не с таким любопытством, как мы, как Леся Перегудова, пережившая короткий безнадежный роман со Стригуновым (он бросил ее по-свински, заставил мучиться). Сейчас она нарезала круги, проходя обзорную площадку над вестибюлем и полчаса «пила» стакан лимонада, в который осыпались с ее ресниц хлопья туши добротной цыганской выделки.

Стригунов должен был прийти с женой. Полгода он скрывал ее от товарищей, от нас, не пригласив на свадьбу, ни разу не позвавши в гости в отличную съемную квартиру, с отдельным, между прочим, входом — какие перспективы для дружеского пирования! (но — ладно, он не был гулякой, и если пил, то один).

Что мы о ней знали? Что она с дружественного факультета, городская, да не просто — дочь секретаря обкома! Мигом Миша-кадет поменял идейный цвет? Поначалу многие, завидуя, обращались к нему «товарищ Стригунов», издевательски-подобострастно делали «смирно» при его появлении и искали остатки красной икры на его одежде. Дошло до драки, от Стригунова отстали. Нам Стригунов, хмурясь, объяснял: не надо мне вот этого — «партийный зять». Вы мои взгляды знаете. Мой тесть — из сатрапов, я не бываю у них, и они мне не рады. Я хочу прожить достойную, трудную жизнь, без одолжений, без блата, быть с моим народом там, где он, к несчастью, есть. Музонька, то есть Вера согласна. Я ее люблю. Она красавица. Вы не представляете… Она моя Муза… И вообще, она сама меня выбрала, нашла. Такого не бывает…

Глядя на него, мы были полностью с ним согласны: не бывает.

Она подошла к нему вечером в опустевшей библиотеке и села напротив, открыто глядя ему в лицо. На ее лице было написано: тот самый Стригунов! Он вскинул глаза и только что не упал в голодный обморок. Через месяц их расписали. И вот полгода уже, не веря в случившееся, боясь сглаза, он прятал жену. Старая, старая история!

Жертвуя учебным временем, он писал для грядущих поколений историю избиения православия в 20—30-ые годы. Высказывались подозрения, в чем-то не беспочвенные, что он делал это из тщеславия, выпендрежа, поскольку для партийной карьеры он ни происхождением, ни рожей не вышел — туда брали людей иной селекции. Достаточно опасное занятие, но он умел быть осторожным, и даже мы знали о его трудах по намекам и книгам на его столе… Так вот, до явления Музоньки он скорей хотел писать свой труд, чем писал. Он был слишком нервный, эгоцентричный, недолгого дыхания человечек, подверженный апатии и вульгарной мизантропии. Он мог по двое суток лежать на кровати под одеялом, не вставая, пропуская занятия, нагло не разговаривая с нами. Его спасало честолюбие, жгучее, румянящее его скулы и лоб, но не подкрепленное волей.

Неведомая нам Музонька усадила его за работу, самую истовую. И вовсе не в ущерб дивным, святым молодым желаниям, — он стал всесторонне счастливым женатым человеком, что в любом его жесте с ревнивой пронзительностью видели в нем мы, не ведавшие женщины мечтатели. Раньше он в сладострастии терял голос и трезвость от одного вида девчоночьих коленок. А теперь он бестрепетно, спокойно (и обидно для нее) беседовал со Светой Лукомской — и она досадливо и бесполезно, из самолюбия выламывалась перед мухортным Мишей, хохоча и трогая его блестящими руками.

Красавица. В том поколении людей красавиц было немного. На факультете, по общему мнению, их было три. Красавицей была замарашка Нина Сухарева, тоненькая, латинистая, глаза — синие, волосы — японские, улыбка — Стефания Сандрелли, норов — роковой. К учебе, как и положено красавице, относилась с ворчливым презрением. Что они мне надоедают, эти тетки? Она постоянно забывала имена педагогов. Драные чулки, оторванные пуговицы, заблудившийся в носу палец придавали ей особенную, натуральную прелесть.