— Ничего не понимаю, — говорил Уотсон, горделиво расхаживая по поезду и раздавая паспорта. — Не далее как сегодня утром мне сказали в русском посольстве, что паспорта отправились в Москву, — и вдруг они появляются на польской границе.
Мисс Райан быстро пролистала свой паспорт и обнаружила, что страницы, где должна быть оттиснута русская виза, пусты.
— О господи, Уорнер! Тут пусто!
— Они дали общую визу на всех. Дали или дадут, не спрашивайте, — сказал Уорнер, и его робкий, усталый голос перешел в хриплый шепот. Лицо у него было серое, лиловые мешки под глазами выделялись, как грим.
— Уорнер, но ведь…
Уотсон протестующе поднял руку.
— Я уже не человек, — сказал он. — Мне надо лечь. Немедленно ложусь спать и не встану до Ленинграда.
— Что ж, ничего не поделаешь, — сказала мисс Райан, когда Уотсон исчез. — Ужасно обидно, что у нас не будет штампа в паспорте. Люблю сувениры.
По расписанию поезду полагалось стоять на границе сорок минут. Я решил выйти и осмотреться. В конце вагона обнаружилась открытая дверь, и я по крутым железным ступенькам спустился на рельсы. Далеко впереди виднелись вокзальные огни и мглистый красный фонарь, раскачивавшийся из стороны в сторону. Но там, где был я, царила полная тьма, только светились желтыми квадратами окна вагонов. Я шел по путям, с удовольствием ощущая свежий холод, и раздумывал, где я — в Германии или в Польше. Внезапно из тьмы выделились бегущие ко мне фигуры, группа теней, которые, надвигаясь, превратились в трех солдат, бледных, плосколицых, в неудобных шинелях до щиколотки, с винтовками на плече. Все трое безмолвно уставились на меня. Затем один из них показал на поезд, хмыкнул и жестом приказал мне лезть обратно. Мы строем двинулись назад, и я по-английски сказал, что приношу извинения, но не знал, что пассажирам из вагонов выходить не разрешается. Ответа не последовало — только хмыканье и жест рукой вперед. Я влез в вагон и, повернувшись, помахал им. Ответного взмаха не было.
— Вы выходили? Не может быть, — сказала миссис Гершвин, когда я шел к себе мимо ее купе. — Не надо, солнышко. Это опасно.
Миссис Гершвин занимала отдельное купе. Таких в поезде было только двое: она и Леонард Лайонс, который пригрозил, что не поедет, если от него не уберут соседей, Сарториуса и Уотсона.
— Ничего против них не имею, — говорил он, — но мне надо работать. Я обязан выдавать на-гора тысячу слов в день. А когда вокруг толкотня, писать невозможно.
Сарториусу и Уотсону пришлось переехать к супругам Вольвертам. Что касается миссис Гершвин, то она ехала одна потому, что, как считало руководство, “ей так положено. Она все-таки Гершвин”.
Миссис Гершвин переоделась в брюки и свитер, волосы перехвачены ленточкой, на ногах — пушистые шлепанцы, но брильянты были на месте.
— На улице, должно быть, мороз. Снег лежит. Вам надо выпить горячего чаю. М-м-м, чудно, — продолжала она, потягивая темный, почти черный чай из стакана в серебряном подстаканнике. — Этот миляга заваривает чай в самоваре.
Я отправился на поиски чайного человека, проводника из вагона № 2; но, найдя его в конце коридора, обнаружил, что ему приходится бороться не только с раскаленным самоваром. Под ногами у него вертелась Тверп, заливаясь лаем и хватая его зубами за штаны. Кроме того, он подвергался интенсивному допросу со стороны репортера Лайонса и переводчика Робина Джоахима. Маленький, худенький, изможденный русский напоминал болонку. Его вдавленное лицо было иссечено морщинами, говорившими не о возрасте, а о недоедании. Рот его был полон стальных коронок, веки то и дело закрывались, как будто он вот-вот заснет. Раздавая чай и отбиваясь от Тверп, он отвечал на выстреливаемые Лайонсом вопросы, как измученная домохозяйка — переписчику. Он из Смоленска. У него болят ноги и спина, и вечно болит голова от переработки. Он получает всего 200 рублей в месяц (50 долларов, но по реальной покупательной способности — гораздо меньше) и считает, что ему недоплачивают. Да, чаевые были бы очень кстати.
Лайонс на минуту перестал записывать и сказал:
— Вот не знал, что им разрешается жаловаться. Послушать его — так он всем недоволен.
Проводник дал мне стакан чаю и предложил сигарету из смятой пачки. Она состояла на две трети из фильтра и годилась на семь-восемь затяжек, но мне не довелось их сделать, потому что, когда я шел к себе в купе, поезд внезапно так качнуло, что стакан и сигарета разлетелись в разные стороны.
В коридор высунулась голова Мэрилин Путнэм.