Канал — в сущности, заснеженная канава — служил площадкой для игр детям, чьи пронзительные крики и смех вместе с колокольным звоном далеко разносились резким, пронизывающим ветром с Финского залива. Обледенелые скелеты деревьев сверкали на фоне строгих дворцов, строем стоявших вдоль набережной до самого Невского. Ленинград, второй по величине и самый северный из крупных городов Советского Союза, строился в угоду царям,
а царям по вкусу была французская и итальянская архитектура. Этим объясняется не только стиль, но и расцветка дворцов по берегам Невы и в других старых районах. Преобладают черные и серые парижские тона, но то тут, то там внезапно врывается горячая итальянская палитра: ярко-зеленый, охряной, голубой. Некоторые дворцы превращены в жилые дома, но преобладают учреждения. Петр Первый, выско ценимый нынешним режимом за то, что ввел на Руси науки, вероятно, одобрил бы мириады телевизионных антенн, осевших, как сонм металлических насекомых, на крыши некогда имперского города.
Мы спустились с мостика, забрели в открытые чугунные ворота и очутились в пустом дворе голубого палаццо. Это оказался вход в лабиринт переходивших друг в друга дворов, соединенных сетью аркад, туннелей и узких, спящих под снегом улочек, чье безмолвие нарушалось лишь цоканьем копыт лошадей, тащивших сани, колокольным звоном да еще хихиканьем двойняшек, неотступно следовавших за нами.
Холод действовал как наркоз: постепенно внутри у меня все так застыло, что можно было делать полостную операцию. Но мисс Райан ни за что не хотела возвращаться.
— Это же не просто так — мы в Санкт-Петербурге, господи боже ты мой! — твердила она. — Мне надо увидеть сколько смогу, а то потом крышка. Знаешь, что я потом буду делать? Сидеть безвылазно в гостинице и печатать Бринам всякую ерунду.
Впрочем, видно было, что долго ей не продержаться: лицо у нее стало багровым, как у пьяницы, на носу появилось белое пятнышко. Еще несколько минут — и она согласилась пуститься на поиски “Астории”.
Беда в том, что, как выяснилось, мы заблудились. Последовало кружение по одним и тем же улицам и дворам, до безумия смешившее двойняшек: они просто зашлись от хохота, обняв друг друга, когда мы набрели на старика, коловшего дрова, и стали умолять показать нам дорогу, размахивая руками, как стрелками компаса, и вопя: “Астория! Астория!” Дровосек ничего не понял; он отложил топор и пошел с нами на угол, где велел повторить представление для троих его грязнолицых приятелей. Те поняли не больше его, но куда-то нас повели. По дороге к нам из любопытства присоединились долговязый парнишка со скрипкой и женщина — по-видимому, мясник, так как поверх пальто на ней был забрызганный кровью фартук. Русские гомонили и препирались между собой; мы решили, что нас ведут в милицию, но было наплевать — лишь бы там топили. К этому моменту пленки у меня в носу смерзлись, ресницы начали слипаться от холода — но я все же углядел, что мы вдруг снова оказались на мостике. Мне хотелось схватить мисс Райан за руку и помчаться что было сил, но она заявила, что за проявленную верность наша свита заслуживает узнать разгадку тайны. Вся процессия в полном составе, от дровосека до скрипача, во главе с двойняшками, катившими впереди как гаммельнские крысоловы, прошествовала через площадь к дверям “Астории”. Там они окружили интурист-ский лимузин и стали допрашивать о нас водителя, а мы вбежали внутрь и рухнули на скамью, вбирая теплый воздух в легкие, как водолазы, долго пробывшие под водой.
— Вы, кажется, ходили гулять, — заметил проходивший мимо Леонард Лайонс и, понизив голос, спросил: — За вами кто-нибудь шел?
— Да, — ответила мисс Райан. — Толпы.
В холле вывесили доску для объявлений. К доске было прикноплено расписание репетиций, а также список развлечений, запланированных советскими хозяевами, — балетные и оперные спектакли, поездка на новом ленинградском метро, поход в Эрмитаж и рождественская вечеринка. Под заголовком “без опоздания” указывались также часы кормления, которые, из-за того, что в России утренние спектакли начинаются в 12.00, а вечерние — в 20.00, выглядели так: завтрак 9.30 утра, второй завтрак 11.00, обед 17.00, легкий ужин 23.30 вечера.
Но в 17.00 того, первого вечера я блаженствовал в горячей ванне, и мне не хотелось беспокоиться об обеде. В ванной комнате в предоставленном мне номере на третьем этаже были облупленные зеленовато-желтые стены, холодная батарея и сломанный унитаз, громыхавший как горный поток. Ванна, примерно 1900 года рождения, была усеяна пятнами ржавчины, а из кранов лилась вода цвета йода; но она была горячей, в ней изумительно было париться, и я грелся, лениво размышляя о том, что происходит внизу, в мрачном ресторане, и угощают ли наконец труппу икрой с водкой, шашлыком и блинами в сметане. (Самое смешное, что, как выяснилось впоследствии, им подали точно то же, что в поезде: йогурт, газировку с малиновым сиропом, бульон и панированные телячьи котлеты с горошком и морковью.) Мою дремоту прервал телефон. Какое-то время я не мешал ему звонить, как когда лежишь в ванне у себя дома; потом сообразил, что тут не дом, и вспомнил, как, глядя на телефон, думал, насколько это мертвый для меня предмет в России, абсолютно бесполезный, как если бы у него был перерезан провод. Голый, оставляя ручьи на полу, я взял трубку, и голос мисс Лидии сказал, что мне звонят из Москвы. Телефон стоял на столе у окна, а внизу с пением маршировал полк солдат, и когда Москва оказалась на проводе, почти ничего не было слышно из-за рокота голосов. Звонил человек, которого я никогда в жизни не видел, — корреспондент “Юнайтед Пресс” Генри Шапиро.