— Ничего, Хелен, — сказал он, попыхивая трубкой. — Как сядем в поезд, сразу двинем в вагон-ресторан.
— Точно, — одобрил Лайонс. — Водки и икры.
В зал влетела Нэнси Райан, в распахнутом пальто, с развевающимися волосами.
— Никаких вопросов! Полный кошмар! — прокричала она, после чего, разумеется, остановилась и с удовольствием, с которым сообщают дурные вести, произнесла: — Ничего себе — предупредили! За десять минут до отхода! Вагона-ресторана нет. И не будет до русской границы. Тридцать часов!
— Есть хочу! — простонала миссис Вольферт.
Мисс Райан понеслась дальше, на бегу бросив: “Делается все возможное”. Это означало, что руководство Эвримен-оперы в полном составе прочесывает сейчас берлинские гастрономы.
Темнело, над городом повисла тонкая сетка дождя, когда наконец автобус, набитый перешучивающимися пассажирами, прогромыхал по улицам Западного Берлина к Бранденбургским воротам, откуда начинался коммунистический мир.
Передо мной в автобусе сидела влюбленная пара: хорошенькая актриска труппы и худосочный юнец, считавшийся западногерманским журналистом. Они познакомились в берлинском джаз-погребке, и он, по-видимому, влюбился: во всяком случае, сейчас он провожал ее на вокзал, под шепот, слезы и приглушенный смех. Когда мы подъехали к Бранденбургским воротам, он заявил, что дальше ехать не может: “Мне опасно переезжать в Восточный Берлин”. Высказывание, как потом выяснилось, крайне любопытное — ибо кто же вынырнул через несколько недель в России, ухмыляясь, хвастаясь и не в силах правдоподобно объяснить свое появление? Тот самый юнец, по-прежнему утверждавший, что он влюблен, журналист и западный немец.
За Бранденбургскими воротами мы минут сорок ехали сквозь черные километры напрочь разбомбленного Восточного Берлина. Автобусы с остальными прибыли на вокзал раньше нас. Мы встретились на платформе, где уже стоял “Голубой экспресс”. Миссис Гершвин в сторонке надзирала за погрузкой своих чемоданов. На ней была шуба из нутрии, а через руку перекинута норковая, в пластиковом мешке на молнии.
— А-а, норка? Это для России, солнышко. Лапушка, а почему он называется “Голубой экспресс”, когда он и не голубой вовсе?
Поезд был зеленого цвета — цепь гладких, темно-зеленых вагонов с дизельным паровозом. На боку у каждого вагона были выписаны желтые буквы “СССР”, а под ними на разных языках — маршрут: Берлин — Варшава — Москва. Перед входом в вагоны высились щеголеватые советские офицеры, в черных каракулевых шапках и приталенных шинелях с раструбами. Рядом стояли одетые победнее проводники. И те и другие курили сигареты в длинных, как у кинозвезд, мундштуках. Они глядели на беспорядочную, возбужденную толчею труппы с каменными лицами, умудряясь сохранять выражение полной незаинтересованности, игнорируя бесцеремонных американцев, которые подходили к ним вплотную и пялились, потрясенные и крайне недовольные тем, что у русских, оказывается, два глаза и нос посередине лица.
Один из исполнителей подошел к офицеру.
— Слушай, парень, — сказал он, показывая на буквы кириллицей, — что значит “СССР”?
Русский нацелил на спрашивающего мундштук, нахмурился и спросил:
— Sind sie nicht Deutch?*
— Cтарик, — сказал актер, — зачем напрягаться? — Он глянул вокруг и помахал Робину Джоахиму, молодому русскоговорящему ньюйоркцу, которого Эвримен-опера наняла в поездку переводчиком.
Оба русских заулыбались, когда Джоахим заговорил на их языке; но удовольствие сменилось изумлением, когда он объяснил, что пассажиры поезда — не немцы, а “американски”, везущие в Ленинград и Москву оперу.
— Удивительно! — сказал Джоахим, поворачиваясь к слушавшей разговор группке, в которой был Леонард Лайонс. — Им вообще о нас не говорили. Они понятия не имеют, что такое “Порги и Бесс”.
Первым оправившись от шока, Лайонс выхватил из кармана блокнот и авторучку:
— Ну, и что? Какова их реакция?
— О, — сказал Джоахим, — они в восторге. Вне себя от радости.
Действительно, русские кивали и смеялись. Офицер хлопнул проводника по плечу и прокричал какой-то приказ.
— Что он сказал? — спросил Лайонс, держа авторучку наперевес.
— Велел самовар поставить, — ответил Джоахим.
На вокзальных часах было пять минут седьмого. Приближался отъезд, со свистками и громыханием дверей. В коридорах поезда из репродукторов грянул марш, и члены труппы, наконец благополучно погрузившиеся, гроздьями повисли в окнах, маша удрученным немецким носильщикам — те так и не получили “капиталистического оскорбления”, каковым, предупредили нас, в народных демократиях считают чаевые. Внезапно поезд взорвался единодушным “ура”. По платформе бежали Брины, а за ними несся фургон с едой: ящики вина и пива, сосиски, хлеб, сладкие булочки, колбаса всех сортов, апельсины и яблоки. Едва все это внесли в поезд, как фанфары взвыли “крещендо”, и Брины, улыбавшиеся нам с отеческим напускным весельем, остались стоять на платформе, глядя, как их “беспрецедентное начинание” плавно уносилось во тьму.