Выбрать главу

Динамик замолчал.

- Знаешь, Анодий, - сказал наконец дедушка, - ты уж того, не обижайся. Я ведь тоже очень люблю поболтать с живыми. А ведь ты живешь: ходишь, видишь, осязаешь… Тебе вовсе не так плохо, Анодий. Останемся друзьями. Расскажи, что слышно в городе? Еще цветет наш каштан перед домом?”

Гарри отложил карандаш, взял листок бумаги и кинулся в мастерскую. Обработка литературного текста заняла совсем немного времени. Часа через три он вышел из дома с готовым произведением в кармане. На вертакси добрался до Центра развлечений. В веселом расположении духа подошел к контрольному электронному мозгу. Опустил табличку в отверстие машины. Прибор секунду побренчал, потом послышался свист, табличка вывалилась и одновременно открылась дверь, ведущая на улицу.

- Что?! Опять?! - пролепетал Гарри. - Да ты ошибаешься, кретин! Кто мог написать этакое, а?

- Был такой фантаст во второй половине двадцатого века, Витольд Зегальский, - вежливо ответил электронный мозг Центра. - Использовать не можем. Стопроцентный плагиат. Благодарим за внимание. Мы всегда к вашим услугам… Корзинка за дверью.

Гарри выругался, швырнул табличку в угол и вышел на улицу.

УИЛЬЯМ ТЕНН

ОТКРЫТИЕ МОРНИЕЛА МЕТАУЭЯ

Всех удивляет, как переменился Морниел Метауэй с тех пор, как его открыли, - всех, но не меня. Его помнят на Гринвич-Виллидж - художник-дилетант, немытый, бездарный; едва ли не каждую свою вторую фразу он начинал с “я” и едва ли не каждую третью кончал местоимением “меня” либо “мне”. Из него ключом била наглая и в то же время трусливая самонадеянность, свойственная тем, кто в глубине души подозревает, что он второсортен, если не что-нибудь похуже. Получасового разговора с ним было довольно, чтоб у вас в голове гудело от его хвастливых выкриков.

Я-то превосходно понимаю, откуда взялось все это - и тихое, очень спокойное признание своей бездарности, и внезапный всесокрушающий успех. Да что там говорить - при мне его и открыли, хотя вряд ли это можно назвать открытием. Не знаю даже, как это можно назвать, принимая во внимание полную невероятность - да, вот именно невероятность, а не просто невозможность того, что произошло. Одно только мне ясно: всякая попытка найти какую-то логику в случившемся вызывает у меня колики в животе, а череп пополам раскалывается от головной боли.

В тот день мы как раз толковали о том, как Морниел будет открыт. Я сидел в его маленькой нетопленой студии на Бликер-стрит, осторожно балансируя на единственном деревянном стуле, ибо был слишком искушен, чтобы садиться в кресло.

Собственно, Морниел и оплачивал студию с помощью этого кресла. Оно представляло собой грязную мешанину из клочьев обивки, впереди было высоким, а в глубине - очень низким. Когда вы садились, содержимое ваших карманов - мелочь, ключи, кошелек - начинало выскальзывать, проваливаясь в чащу ржавых пружин и на прогнившие половицы.

Как только в студии появлялся новичок, Морниел поднимал страшный шум насчет того, что усадит его в потрясающе удобное кресло. И пока бедняга болезненно корчился, норовя устроиться среди торчащих пружин, глаза хозяина разгорались и его охватывало неподдельное веселье. Ибо чем энергичнее ерзал посетитель, тем больше вываливалось из его карманов. Когда прием заканчивался, Морниел отодвигал кресло и принимался считать доходы, подобно тому как владелец магазина вечером после распродажи проверяет наличность в кассах.

Деревянный стул был неудобен своей неустойчивостью, и, сидя на нем, приходилось быть начеку. Морниелу же ничто не угрожало - он всегда сидел на кровати.

- Не могу дождаться, - говорил он в тот раз, - когда наконец мои работы увидит какой-нибудь торговец картинами или критик хоть с каплей мозга в голове. Я свое возьму. Я слишком талантлив, Дэйв. Порой меня даже пугает, до чего я талантлив - чересчур много таланта для одного человека.

- Гм, - начал я. - Но ведь часто бывает…

- Я ведь не хочу сказать, что для меня слишком много таланта. - Он испугался, как бы я не понял его превратно. Слава богу, сам я достаточно велик, у меня большая душа. Но любого другого человека меньшего масштаба сломило бы такое всеохватывающее восприятие, такое проникновение в духовное начало вещей, в самый их, я бы сказал, Gestalt [12]. У другого разум был бы просто раздавлен таким бременем. Но не у меня, Дэйв, не у меня.

- Рад это слышать, - сказал я. - Но если ты не возра…

- Знаешь, о чем я думал сегодня утром?

- Нет. Но по правде говоря…

- Я думал о Пикассо, Дэйв. О Пикассо и Руо. Я вышел прогуляться по рынку, позаимствовать что-нибудь на лотках для завтрака - ты ведь знаешь принцип старины Морниела: ловкость рук и никакого мошенничества - и начал размышлять о положении современной живописи. Я о нем частенько размышляю, Дэйв. Оно меня тревожит.

- Вот как, - сказал я. - Видишь ли, мне кажется…

- Я спустился по Бликер-стрит, потом свернул на Вашингтон-сквер-парк и все раздумывал на ходу. Кто, собственно, сделал сейчас что-нибудь значительное в живописи, кто по-настоящему и бесспорно велик?… Понимаешь, я могу назвать только три имени: Пикассо, Руо и я. Больше ничего оригинального, ничего такого, о чем стоило бы говорить. Только трое при том несметном количестве народу, что сегодня во всем мире занимается живописью. Три имени! От этого чувствуешь себя таким одиноким!

- Да, пожалуй, - согласился я. - Но все же…

- А потом я задался вопросом: почему это так? В том ли дело, что абсолютный гений вообще очень редко встречается и для каждого периода есть определенный статистический лимит на гениальность, или тут другая причина, что-то характерное именно для нашего времени? И отчего открытие моего таланта, уже назревшее, так задерживается? Я ломал над этим голову, Дэйв. Я обдумывал это со всей скромностью, тщательно, потому что это немаловажная проблема. И вот к какому выводу я пришел.