— Он помог мне выйти из игры, прежде чем я выдохся. Где-то в глубине души я, должно быть, чуял, что моя литературная слава раздута и может лопнуть как воздушный шар. В подсознании мне ясно рисовалось будущее. Я знал то, чего не знал ни один критик, — что иду уже не к вершине, а под гору. Обе книги, которые уничтожил Джон Оутис, никуда не годились. Они убили бы меня наповал еще поверней, чем Оутис. Он невольно помог мне решиться на то, на что иначе у меня, пожалуй, не хватило бы мужества: изящно откланяться, пока котильон еще не кончился и китайские фонарики еще бросали лестный розовый свет на мой здоровый румянец. Я видел слишком много писателей, видел их взлеты и падения, видел, как они сходили с круга, уязвленные, жалкие, отчаявшиеся. Но, конечно, все это стечение обстоятельств, совпадение, подсознательная уверенность в своей правоте, облегчение и благодарность Джону Оутису Кенделлу за то, что я просто-напросто жив, — все это была по меньшей мере счастливая случайность.
Мы еще немного посидели под ласковым солнцем.
— А потом я объявил о своем уходе со сцены и имел удовольствие видеть, как меня ставят в один ряд с великими. За последнее время очень мало кто из писателей удостоился столь пышных проводов. Преотличные вышли похороны! Я был, что называется, совсем как живой. И это еще долго не смолкало. «Если бы он написал еще одну книгу! — вопили критики. — Вот это была бы книга! Шедевр!» Они задыхались от волнения, ждали. Ничегошеньки они не понимали. Еще и теперь, четверть века спустя, мои читатели, которые в ту пору были студентами, отправляются на допотопных паровичках, дышат нефтяной вонью и перемазываются в саже, лишь бы разгадать тайну — отчего я так долго заставляю ждать этого самого «шедевра». И — спасибо Джону Оутису Кенделлу — у меня все еще есть кое-какое имя. Оно тускнеет медленно, безболезненно. На следующий год я сам бы убил себя собственным пером. Куда как лучше отцепить свой тормозной вагон самому, не дожидаясь, когда это сделают за тебя другие.
А Джон Оутис Кенделл? Мы снова стали друзьями. Не сразу, конечно. Но в тысяча девятьсот сорок седьмом он приезжал со мной повидаться, и мы славно провели денек, совсем как в былые времена. А теперь он умер, и вот наконец я хоть кому-то рассказал все как было. Что вы скажете вашим городским друзьям? Они не поверят ни единому вашему слову. Но ручаюсь вам, все это чистая правда. Это так же верно, как то, что я сижу здесь сейчас, и дышу свежим воздухом, и гляжу на свои мозолистые руки, и уже немного напоминаю выцветшие предвыборные плакаты той поры, когда я баллотировался в окружные казначеи.
Мы стояли с ним на платформе.
— До свидания, спасибо, что приехали и выслушали меня, и позволили мне выложить всю мою подноготную. Всех благ вашим любознательным друзьям! А вот и поезд! И мне надо бежать — мы с Леной сегодня после обеда едем по побережью с миссией Красного Креста. Прощайте!
Я смотрел, как покойник резво топал по платформе, так что у меня под ногами дрожали доски, как он вскочил в свой древний «форд» осевший под его тяжестью, и вот уже нажал могучей ножищей на стартер, мотор взревел, Дадли Стоун с улыбкой повернулся ко мне, помахал рукой — и покатил прочь, к тому вдруг засверкавшему всеми огнями городу, что называется Безвестность, на берегу ослепительного моря под названием Былое.
Витольд ЗЕГАЛЬСКИЙ
ПИСАТЕЛЬСКАЯ КУХНЯ
Гарри уселся в кресло, обвел мрачным взглядом комнату и уставился на открытую дверь, которая вела в мастерскую. Там, опутанные серпантином лент, вперемешку с грудами магнитовизионных табличек, громоздились кучи приборов. Обычно Гарри как-то их не замечал, но сегодня этот кавардак возмутил его. Во рту было горько и болезненно сухо. От встречи в стратобусе с ухмыляющимся Реви у Гарри остался неприятный осадок.
— Катодий! — гаркнул он. — Где коньяк?
— Запамятовал, — отозвался из своего угла робот.
— Так-так. Тонкий намек на то, что-де пришла пора сменить тебе лампы? И не мечтай. Еду, квартиру и одежду я получаю даром, а за первосортную лампу надо выложить десять еврасов! Понимаешь, осел?!
— Угу, — слегка позвякивая, буркнул Катодий. — Понимаю, но все-таки лампа мне нужна. Иначе откажет контур и я не смогу подать вам даже туфли.
— Так где же все-таки коньяк?
От рюмочки коньяка настроение у Гарри не поднялось ни на микрон. Откинувшись на пневматическую подушку кресла, он даже взглядом не поблагодарил Катодия, и тот опять спрятался в нишу за шкафом, подчиняясь датчику самосохранения.
Гарри смотрел на стопку голубых, поблескивающих металлом табличек, которые лежали в углу мастерской. На каждой с помощью электромагнитных колебаний было записано по одному литературному произведению, исполненному едкой иронии, шуточных или серьезных размышлений. Вложив табличку в воспроизводящий аппарат, можно было не меньше часа наслаждаться трехмерной видеоновеллой, фильмодрамой или романовизией.
И вот, пожалуйста, плоды фантазии человека и механизмов, каторжного труда концептора, долгой маяты с бестолковой бандой гомоидальных автоматов типа «Актер 85-В» валяются без употребления. Черт знает что! Издевательство, да и только! А у Реви приняли его дикую халтуру!
Вообще с того момента, когда в глобальном Центре развлечений ввели строжайший и бездушный контроль над произведениями, для авторов наступили черные дни. Автор собственноручно вводил табличку в машину, а электронный мозг — экая бестия! — за несколько минут проверял, не создал ли уже кто-нибудь на планете сейчас или в прошлом чего-либо подобного. Автомат безошибочно устанавливал степень оригинальности замысла, отвергая все, что не содержало в себе хотя бы тридцати процентов новизны. Чаще всего табличка спустя некоторое время выскакивала через другое отверстие под радостный свист электронного устройства, которое одновременно открывало дверь, ведущую на улицу. Возражения и протесты в расчет не принимались. Работники Центра находились за стеной из бронированного пластика и вообще не появлялись в зале контроля. Поэтому при всем желании невозможно было заподозрить коголибо в пристрастии или хотя бы просто обругать, а жаль! — это в какой-то степени могло сгладить горечь поражения. Не помогала и модернизация «писательской кухни»: приобретение все более совершенных творческих автоматов со сверхшироким диапазоном концепций, смесителями усложнений и избирателями формы, работающими по принципу случайного поиска. Электронный мозг Центра развлечений неистовствовал, отыскивал каких-то древних авторов и милейшим голосом сообщал, что писатель, о котором никто и не слыхивал, уже давным-давно придумал подобную историю. Машина была неумолима и давала от ворот поворот и молодым, еще не оперившимся юнцам, и всеми признанным корифеям, уже на улице переживавшим свой позор.
Первой, разумеется, погибла эпиграмма. За время существования человечества их было выдумано столько, что о создании чего-то действительно нового перестали даже мечтать. Правда, остались фанатики и маньяки, — разве обходится без них? — по-прежнему корпевшие над эпиграммами, но ведь во все времена не было недостатка и в людях, пытавшихся создать перпетуум мобиле. Стихами, естественно, никто не занимался — автоматы делали это самостоятельно. Сравнительно большие шансы на признание были у романовизий и видеоновелл, но и их принимали не больно-то много. Гораздо чаще автор уходил с табличкой в кармане:
«На 90 % гибрид Платона с Хемингуэем, приправленный 50 %-ным мезальянсом с Чарской… Оригинальных мыслей-0%. Благодарим за внимание. Мы всегда к вашим услугам. Желаем дальнейшей плодотворной творческой работы».
Ко всему этому мозг еще добавлял замечание, свидетельствующее о невероятной зловредности работников Центра:
«Просим не захламлять приемную отвергнутыми таблицами. Корзина за дверью».
И вдруг — улыбающийся Реви. Кто бы мог подумать, что до сих пор никто ничего не написал о базальтовой рыбке, цацкающейся с кринкой сметаны?! Разумеется, халтура, но Центр ее принял и будет распространять в качестве двухсот шестьдесят четвертого оригинального произведения, созданного в текущем году в пределах Солнечной системы. Рауты, интервью, медали, церемонии, награды, авторские встречи до конца жизни — минимум по сто еврасов за встречу.