Наш колибри улетает. Вдалеке слышатся звуки "стальных оркестров" из железных бочек, тамбурины, пьяные хоры ("Се soir, се soir nous danserons sans chemise, sans pantalons" — "Сегодня вечером, сегодня вечером мы танцуем без рубашек, без штанов") — они напоминают нам, что это Карнавальная неделя на Мартинике.
— Обычно, — объявляет моя хозяйка, — я уезжаю с острова на время Карнавала. Это невозможно. Грохот, вонь.
Собираясь на Мартинику с тремя спутниками, я не знал, что мы попадем туда как раз на Карнавальную неделю; уроженец Нового Орлеана, я был сыт такими празднествами. Но мартиникская разновидность оказалась на удивление живой, спонтанной и яркой, как взрыв бомбы на фабрике фейерверков.
— Мы, мои друзья и я, получили удовольствие. Вчера вечером видели чудесный парадец — пятьдесят мужчин с черными зонтами, в шелковых цилиндрах; на их торсах фосфоресцирующими красками нарисованы были скелеты. Прелестные старые дамы в париках из золотой канители, с блестками, наклеенными на лица. А мужчины в белых свадебных платьях своих жен! А миллионы детей с горящими свечами, как светляки! Вообще-то мы едва избежали катастрофы. Мы взяли напрокат машину в отеле, въехали в Фор-де-Франс, и как раз, когда ползли в толпе, у нас спустила шина. Нас тут же окружили красные черти с вилами…
Мадам довольна:
— Oui. Oui. Мальчики, одетые красными чертями. Этому обычаю сотни лет.
— Да, но они танцевали на машине. Со страшным ущербом для нее. На крыше отплясывали самбу. А мы не могли ее бросить, боялись, что они совсем ее разгромят. Тогда самый спокойный из моих друзей, Боб Макбрайд, вызвался сменить колесо тут же, на месте. Сложность заключалась в том, что на нем был белый полотняный костюм и он не хотел его испортить.
— Поэтому он разделся. Очень разумно.
— По крайней мере, это было смешно. Наблюдать, как Макбрайд, мужчина весьма солидный, раздевшись до трусов, пытается сменить колесо, а вокруг бурлит карнавальное безумие и красные черти тычут в него вилами. К счастью, бумажными.
— Но мистер Макбрайд справился?
— Если бы нет, сомневаюсь, что злоупотреблял бы сейчас вашим гостеприимством.
— Ничего бы не случилось. Мы не буйный народ.
— Ну что вы! Я не имел в виду, что нам угрожала опасность. Это было просто… приключение.
— Абсента? Un peu?[10]
— Чуточку. Спасибо.
Возвращается колибри.
— Ваш друг композитор?
— Марк Блицстайн.
— Я всегда так думала. Однажды он у меня обедал. Его привела мадам Дерен. В тот вечер был еще Сноудон. Со своим дядей, англичанином, который построил все эти дома в Мустике.
— Оливер Мессел.
— Oui. Oui. Мой муж еще был жив. У мужа был прекрасный слух. Он попросил вашего друга сыграть на рояле. Тот играл немецкие песни. — Она встает, расхаживает по комнате, и я вижу, как изящна ее фигура, как воздушно вырисовывается она под кружевным зеленым парижским платьем. — Это я помню, но не могу вспомнить, как он погиб. Кто убил его?
— Два матроса.
— Здешние? С Мартиники?
— Нет. Два португальских матроса с судна, которое стояло в порту. Он познакомился с ними в баре. Марк работал здесь. Писал оперу и снимал дом. Привел их к себе…
— Да, вспоминаю. Они его ограбили и избили до смерти. Это было ужасно. Кошмарная трагедия.
— Трагическая случайность.
Черное зеркало передразнивает меня: "Зачем ты это сказал? Это не было случайностью".
— Но полиция поймала тех моряков. Их судили и отправили в тюрьму в Гвиане. Не знаю, там ли они до сих пор. Можно спросить у Поло. Он должен знать. Как-никак, он Первый президент Апелляционного суда.
— В сущности, это неважно.
— Неважно? Этих негодяев надо было бы отправить на гильотину.
— Нет. Но я был бы не против увидеть, как они собирают жуков с кофейных деревьев на Гаити.
Оторвав взгляд от демонического блеска зеркала, я вижу, что моя хозяйка вернулась с террасы в сумрачный салон. Звучит фортепьянный аккорд, еще один. Мадам будто пробует ту же мелодию. Скоро собираются любители музыки, хамелеоны, — алые, зеленые, лиловые. Слушатели рассаживаются на терракотовой террасе неровными рядами, напоминая цепочки написанных нот. Моцартовская мозаика.
Зимой 1945 года я несколько месяцев снимал комнату в Бруклине. Дом был вполне почтенный — не какая-нибудь дыра, — сложен был из старого известняка, приятно меблирован и содержался в больничной чистоте хозяйками — двумя незамужними сестрами.
В соседней комнате жил мистер Джонс. У меня была самая маленькая комната в доме, а у него самая большая — прекрасная вместительная комната на солнечной стороне, что было очень кстати, ибо мистер Джонс никогда не выходил: все его заботы, связанные с питанием, походами по магазинам, стиркой, взяли на себя пожилые хозяйки. Кроме того, у него бывали гости; с раннего утра до позднего вечера к нему в комнату заходили различные мужчины и женщины, молодые, старые и среднего возраста, — человек по шесть ежедневно. Наркотиками он не торговал и по руке не гадал; нет, они приходили просто поговорить с ним и, очевидно, благодарили его за беседу и советы скромными денежными приношениями. Иными источниками дохода он вроде бы не располагал.
Сам я с мистером Джонсом так и не побеседовал, о чем впоследствии не раз сожалел. Это был представительный мужчина лет сорока. Худощавый брюнет с необычным лицом: бледное, тощее, скулы выдаются, а на левой щеке — родимое пятно, алый изъян в форме звезды. Он носил очки в золотой оправе, с черными-черными стеклами: он был слеп, да к тому же наполовину парализован — сестры рассказывали, что после несчастного случая в детстве у него отнялись ноги, — и передвигался только на костылях. Носил он всегда отутюженную темно-серую или темно-синюю тройку и скромный галстук — как будто вот-вот отправится в контору на Уолл-стрит.
Но, как я уже сказал, он не покидал дома. Сидел в своем удобном кресле и принимал в светлой комнате гостей. Я не представлял, чего ради к нему шли эти ничем не примечательные люди и что обсуждали с ним; я слишком был занят собственными делами и особенно об этом не задумывался. А когда задумывался, воображал, какой находкой стал для друзей этот понятливый добрый человек, как поверяют они ему свои невзгоды и какое участие находят в таком отзывчивом слушателе — священнике и психоаналитике одновременно.
У мистера Джонса был телефон. Из жильцов у него одного был собственный номер. Телефон звонил не переставая, иногда за полночь, иногда с шести утра.
Я переехал на Манхэттен. Через несколько месяцев я вернулся — забрать оставленный ящик с книгами. Когда хозяйки у себя в "зале" угощали меня чаем с пирожными, я спросил о мистере Джонсе.
Дамы опустили очи долу. Одна кашлянула и сказала: "Его ищет полиции".
Другая сообщила: "Мы заявили о его исчезновении".
Первая добавила: "Месяц назад — двадцать шесть дней — сестра, как обычно, отнесла мистеру Джонсу завтрак. Но его не было. Все вещи были на месте. А он пропал".
"Как же это мог…"
"…Совершенно слепой, беспомощный калека…"
Проходит десять лет.
Морозный, за десять градусов, декабрьский день; я в Москве. Еду в вагоне метро. Пассажиров вокруг мало. Один сидит напротив — мужчина в сапогах, в плотном долгополом пальто, в меховой шапке, какие носят в России. У него яркие, синие, как у павлина, глаза.
Мгновение я еще сомневался, а потом уже не мог отвести взгляд: ни с чем нельзя было спутать это необычное тощее лицо — пускай без черных очков — и эти выступающие скулы с одиноким алым звездообразным родимым пятном.
Я уже думал пересесть и заговорить с ним, но тут поезд остановился, мистер Джонс поднялся и, ступая здоровыми, сильными ногами, вышел из вагона. Двери закрылись прямо у него за спиной.
Однажды меня пригласили на свадьбу. Невеста предложила, чтобы привезла меня из Нью-Йорка пара других гостей, незнакомые мне супруги Робертс. Был холодный апрельский день, и по дороге в Коннектикут Робертсы, люди лет сорока с небольшим, показались мне приятными спутниками — не такими, с кем могло бы захотеть провести долгий выходной день, но неплохими.