Ветер морщит воду. Деревья стонут и сцепляются рогами над его головой.
И как только он мог сказать ей, что его образ жизни – это попытка забыть? Все это время он по своей собственной воле пытался заставить себя не помнить. И иногда это действительно возможно; в жизни, полной физических императивов, это вполне реально, но это не похоже на забывание. Забывание – это милость, случайность. Так что это не было триумфом, но это-то у него есть, по крайней мере, ведь так? Целый год – и он не сорвался, не сгорел.
Он смотрит на покрытый круглыми пятнами берег. Когда он был мальчишкой, он думал, что это место – живое. Ночью, лежа в кровати, он чувствовал медленное течение жизненных соков, дыхание листвы, колебание воздуха, когда в нем проносятся птицы, и понимал, что, если смотреть уголком глаза, желтосмолки будут плясать снаружи и из-за бревен с выжженными сердцевинами будут выбираться люди. В такие дни можно было приходить сюда, стоять на мелководье и очищать разум. Смотреть на зажженную факелом солнца поверхность воды и разбивать ее на несоизмеримые монетки света. По-настоящему перестать думать и остаться пустым. Это было сложнее, чем задержать дыхание. Можно было стоять там неподвижно, как пень, с разумом чистым, как у зверя, и слышать, как на жаре трескаются арбузы. В те дни ты становился пятнышком света, тлеющими угольями. И счастливым. Даже после смерти матери у него было это, хотя и пошло на спад. Потом в такое состояние его приводила только музыка. И теперь, когда этого нет, осталась только работа. Несмотря на то что единственной милостью, которая ему еще оставалась, было то, что он не чувствовал себя мертвым и не ощущал прошлого.
Пес смотрит на него озадаченно, но терпеливо. Он следует за ним по камням в гаснущем свете.
Фокс вытаскивает жестянку и смотрит на секреты Птички, которыми она делилась с ним. Среди ракушек и бутонов – маленькие комочки бумаги. На каждом комочке всего одно слово – ПРОСТИ – тупым карандашом. Он нашел их под домом. Наверное, проскользнули через щели в полу или их туда протолкнули. С тех пор он находил их и в расщелине мятного дерева, в тени которого они ощипывали петухов на Рождество. И в холодильнике. А однажды ночью – на своей подушке. В приступе горестной ярости он грохнул кулаком по стойке кровати, и комочек бумаги упал рядом с ним. ПРОСТИ.
Птичка была чудесная. Смешная, обреченная, острая. За что извиняться шестилетке? И кому она писала? Знала ли она что-нибудь? Видела ли свою смерть? И его поражение?
И он почти сказал это Джорджи Ютленд. И он стоит в последнем свете дня, располовиненный облегчением и сожалением.
Когда Джорджи в сумерках спустилась к дому Джима, со двора выезжала какая-то маленькая белая машина. Сияние фар скрыло водителя, а Джим сошел со ступенек и смотрел, как Джорджи паркует взятую напрокат машину.
– Что это там насчет женщин и красных машин? – спросил он, когда она выбралась и заперла дверцу.
– А что там насчет мужчин в чулках в сеточку?
– Ты в порядке?
– Кто это был?
– Одна местная задница.
Джорджи последовала за ним, остро чувствуя наличие сумки «Квантас» на плече. В кухне у него кипела кастрюля. Он побросал очищенную картошку в кипящую воду.
– Если их порезать, они быстрее сготовятся, – сказала она.
Джим только глянул на нее, и она поняла, что ее сильно занесло.
– Извини, – сказала она. – Мне просто было немного не по себе, вот и все. Ты сегодня рыбачил? Забрал ли Бивер «Тойо»? Я не знаю, что на меня нашло, Джим. Я ужасно беспокоилась за мальчиков, ну, что меня здесь нет. Они внизу? Мне просто надо было передохнуть.
– Тебе надо было только мне сказать, – сказал он, разворачивая кусочки куриного филе.
Раздраженная его спокойствием, Джорджи налила себе апельсинового сока.
– Это больше не повторится.
– Ты говоришь как гувернантка. Как будто я тебе плачу. Я беспокоился, только и всего.
Джорджи залезла в холодильник за «Столи»[10]. Просто апельсиновый сок сегодня не поможет. Она была готова к ярости, но не к этому скорбному пониманию. Можно спрятаться в ярости другого человека – она его ослепляет. Но это… Хотя он прав. Ее жизнь съежилась до размеров назначенной встречи. По дороге в тот день разве не решила она сказать ему, что уходит, что она собирается сделать это постепенно, мирно, ради мальчиков? Теперь эта идея была до боли похожа на предупреждение об увольнении, сделанном за месяц.
– Разумеется, – сказал он, неумело обваливая филе в муке, – нам надо поговорить.
– Да, – сказала она. – Думаю, да.
– Но не сегодня. Пусть сегодня все будет как будет.
– Чертов «Крузер». Я не знаю, что с ним случилось. Нас могут отправить на Луну, но в магазин нам не светит.
– Ты ужасно выглядишь, Джорджи. Ложись сегодня пораньше.
– А кино?
– «Звезда». Довольно противный.
– А Дебби любила Бетти Дэвис?
Джим поднял на нее глаза.
– Не знаю, – сказал он. – Я никогда не спрашивал.
Джорджи проглотила водку с апельсиновым соком и почувствовала укол мрачных предчувствий. При упоминании имени его покойной жены веки Джима как-то опустились, и в его позе чувствовалась ярость, которую она редко в нем видела. Она налила себе еще выпить, пока Джим жарит курицу. «Господи, – подумала она, – может быть, стоит уехать прямо сегодня?»
– Я много о чем не спрашивал, – пробормотал он.
Момент ушел. Джорджи поняла, что сегодня она не уедет.
Потом, в постели, она лежала рядом с ним и была почти уверена, что он спит, и думала, какая же это дешевка – рвать когти ради кого-то еще. Она и раньше бросала мужчин, но они все были ублюдки, и она уходила без сожалений. Но она никого еще не бросала ради другого мужчины. Это лишало действие возвышенных причин, затуманивало чистоту намерений. И выбор между двумя казался ей до боли похожим на хождение по магазинам. Может быть, в конце концов она и оказалась настоящей маминой дочкой.
В той, другой жизни он идет босой по старой овечьей тропе, наступая на пятки своей тени. Ветер хлещет коричневую траву волнами вверх по холму, оголяя потрескавшуюся кожу земли. Он забивает Фоксу рот волосами и треплет какаду, стая которых на секунду затмевает небо. На вершине холма он находит ее посреди известняковых башенок; она рисует палкой в желтой грязи.
– Чай готов, Птичка.
Она смотрит на него, сидя на корточках, так что на коленях у нее выступают шишечки. Он присаживается рядом с нею. От высоких белых камней исходит дневное тепло. Он копает песок пальцами ног.
– Лю? – бормочет она.
– Ну?
– Я сегодня видела Боженьку.
– Честно-честно?
– Его самого.
– Ну и как он тебе?
– А?
– Ну, на что он был похож?
– На точку. Точка в круге, вроде того. Когда я закрываю глаза и тыкаю в нее пальчиком, она плывет по небу. Прямо на солнце, вот даже как. Ведь только Он может жить на солнце, так ведь?
Улыбаясь, Фокс запускает пальцы в ее волосы и вынимает из них репей. Она морщится так, что становятся видны те места, где были ее передние зубы.
– Чай, – говорит он.
– А ты меня отнесешь?
– Ты уже слишком тяжелая.
– Ты что, ослабел, Лю?
– Забирайся, ты, щекастая плутовка.
Он взваливает ее на закорки и думает, что если кто и видел Бога, то это точно она. Птичка очень похожа на ангела. Он несет ее вниз по склону холма. За их плечами из-за эвкалиптов на небо уже поднимается, спотыкаясь, луна. В сумерках дом возвышается на сваях, как застрявшая после отлива лодка, и из дома доносятся звуки мандолины и гитары.
– «Айрин, спокойной ночи»[11], – говорит Птичка.
– Похоже на то. А где твой брат?
– На ручье.
Фокс обходит корзину с арбузами, наполовину прикрытую брезентом, и опускает Птичку на заднем крыльце.
– Спасибо тебе, прекрасное чудовище, – говорит она.
С ветерком до Фокса доносится аромат ганджи. Меланхолический лепет мандолины разносится по всему дому; двери и окна открыты навстречу приближающейся ночной прохладе. Где-то вдали лает пес.
11
«Айрин, спокойной ночи» («Irene Goodnight») – ковбойская песня, американский вариант «Мурки».