Джорджи села на корабельной койке и в сонном оцепенении скользнула на гудящую палубу. Переборки стонали на зыби. На ней был накрахмаленный белый халат, покрытый пятнами и измятый, и в одних чулках она ковыляла по коридорам и вверх по пандусам, чтобы понять, ради чего она здесь. Она словно бы проснулась после могучей пьянки, которая целиком сожгла ее память. Карманные часы ударяли ей в грудь так болезненно, что казалось, будто их пришпилили к груди. Хлопья краски отваливались с клепаных стальных панелей. Она чувствовала, как корабль крутится и как гнется его киль. Она наткнулась на человека в инвалидной коляске, у которого сбился на сторону больничный халат. Его член и яйца лежали на обрюзгшем бедре, и линии швов разделяли его тело, как старый замок-молния. Когда палуба накренилась, он врезался в переборку и упал на другого человека, который, кажется, ехал по зыби на подкладном судне. Хирургическая каталка неслась по проходу, с нее летели кровавые обрывки и бинты, и весь корабль, казалось, помедлил минуту, как будто его подвесили в воздухе. Единственный стон в тишине, голос женщины, ужасающе знакомый, и потом палуба раскололась под ногами Джорджи, и распахнулись двери, справа и слева, и из них потоком полились мужчины и женщины, как булыжники на ее пути, люди, ставшие машинами, – с ортопедическими блоками и желудочными зондами, шинами и мониторами. Голос сзади подгонял ее. Она начала пробираться через сумятицу конечностей и аппаратов, но в конце концов поползла прямо по ним, словно это были неодушевленные тела, пока не добралась до лестницы, на нижней ступеньке которой сидела ее мать. У Веры Ютленд была кукольно-розовая кожа – такую может обеспечить только похоронное бюро. На лице было несвойственное ей озабоченное выражение. В одной руке у нее был осколок зеркала. Пальцы другой руки лежали на сухожилиях шеи. Когда Джорджи подошла ближе, она подняла глаза, не узнавая.
«Я ничего не чувствую», – пробормотала она.
Вода начала литься вниз по лестнице, и запах, как земля под манграми, поднялся откуда-то снизу…
Джорджи подскочила в спальнике и налетела на газовый купол противомоскитной сетки. Небо было огромно, как океан. Она легла снова и почувствовала, как под нею тихо хрустят ракушки.
– Все нормально? – пробормотал Джим из-под своего купола.
– Да, – сказала она.
В лунном свете голова Джима покоилась на руках, и Джорджи поняла, что он еще не спал. Она ощущала, что он хочет поговорить. Она заснула, так и не дождавшись от него ни слова.
Стальная гитара. Она у него на колене. Он видит свое лицо, искривившееся на ее волнистой поверхности, и он играет на ступеньках веранды, и бутылочное горлышко скользит по ладам, и тихое вибрато потрясает расслабленную мышцу его руки. Такой старый, старый запил играет он, первый запил, которому он в свое время научился, и его физический орнамент так же сладок и приятен, как издаваемый звук. Тень падает ему на ноги. Он поднимает глаза, и она там, ее волосы седы, рот искривлен усмешкой.
«Это грязная музыка, – говорит она. – Кто-нибудь услышит».
За ее спиной земля сплошь поросла деревьями. Даже птицы встрепенулись при звуке ее голоса.
Луна сходит на землю в лагере. Терриконик, пляж и баобабы словно залиты жемчужным светом. Его руки, ноги лунно серебрятся. Он купается в холодном свете. Прозрачен.
К рассвету жар проходит. Ему трудно шевелиться, и он двигается, будто идет вброд. Воздух пронизан течениями. У него покалывает кожу, как будто за ним все время следят.
Он останавливается попить у крохотного, сокращающегося ручейка и вдруг понимает, что не может остаться. Он уже истощил запасы пищи вокруг; единственный способ выжить – продолжать двигаться по побережью к новым запасам воды и рыбы. Оставаться на каждом месте по нескольку дней и идти дальше под палкой голода. Но он не представляет себе, как сделает это. Он не кочевник, он даже не может вообразить себе такую жизнь. И он не может этого сделать не только из утомления, но из инстинкта: задержаться, повторить, украсить. Просто жить – недостаточно. Фоксу надо оставаться, населять собой место. Похоже, что его ум может успокоиться только тогда, когда в покое тело. Он чувствует, что волочит жизнь и огромную перепутанную сеть воспоминаний по чужой стране. Ничто из этого здесь не живет; оно не произрастает отсюда, здесь не успокоится и никогда не станет частью этих мест. Как бы хорошо ни шла рыбалка в тех, других местах, как бы ни были чисты и прозрачны пруды, он теперь знает, что умрет здесь; он сожрет себя заживо, как тело, поглощающее собственные растраченные мышцы.
За завтраком Рыжий Хоппер показал им обзорную карту и несколько возможных лагерных стоянок, и еще до жары они вышли в залив. Они поднимались вверх по ручьям и пробирались по болотистым низменностям, заросшим манграми. Они вылезали на скалы и песчаные площадки, и Джорджи чувствовала, как настроение Джима меняется – от первоначального безразличия до хмурого молчания. По мере того как подходил к концу день и холодел для Джорджи след, в Джиме росло упорство. Каждый жалкий источник и лужица должны быть тщательно осмотрены, и он продирался через низкую поросль до тех пор, пока совершенно не онемел от ярости.
На конце залива, что ближе к материку, под огромным полосатым плато, они вошли в устье реки в милю шириной. Рыжий правил вдоль глинистых извивов берега, вспугивая птиц, пока мангровые поросли не превратились в каменные берега и река не пропала у песчаниковой стены. В сезон дождей, сказал им инструктор, здесь был водопад, а местность над ним была чередой порогов. Они забрались по высеченному террасами камню и подошли к цепочке мелких прудиков, в чистой воде которых точками плавали крохотные бронзовые рыбки. Здесь были тенистые камедные деревья и панданусы, но она и не ожидала встретить здесь следы Лю Фокса. Далеко от моря, и это место окружено горами. Солнце теперь пекло безжалостно. Джорджи сидела в гладком каменном бассейне пруда, пока даже Джим не согласился, что это безнадежно. Все трое по подбородок погрузились в прохладную воду, а рыбки пощипывали их за локти.
Перед тем как уйти, Фокс понимает, что не хочет брать с собой ничего, кроме меха с водой и рюкзака, в который запихивает ботинки, носки и немного солнцезащитной мази. Он уходит с терриконика и гребет, пока сияние воды не ослепляет его окончательно. Он доходит до своего старого острова, поднимается немного вверх по ручью, вытаскивает каяк на берег и ложится в тени, ожидая, когда утихнет боль в глазах. Пока он лежит, прилив достигает пика. Вскоре вода начнет отступать, и ему придется грести против течения; он понимает, что слишком скоро отправился в дорогу; этого он не продумал. Ему придется лежать здесь долгие часы или идти пешком. Жаль бросать каяк, но он испытывает болезненную необходимость продолжать путь, чтобы поскорее скрыться из виду.