...Первый аккорд рояля, подобно эху далекого колокола, пронзает напряженную тишину. Звуки фортепиано все ближе, гуще, ослепительно звонче. И из этого грозного набата рождается в оркестре сурово-величавая тема и парит поверх беспокойно бурлящего аккомпанемента солиста.
После страстно зовущей первой части музыкальным воплощением тишины и отдохновения воспринимается середина концерта. Удивительным образом сочетается эта прозрачная пастораль, пастель с картинами северной природы, родины Сергея Васильевича. М. Пришвин так описывал эти места:
«Редко бывает совершенно спокойно бурное Онежское озеро. Но случилось так, что, когда мы ехали, не было ни малейшей зыби... Большие пышные облака гляделись в спокойную чистую воду или ложились фиолетовыми тенями на волнистые темнозеленые берега. Острова словно поднимались над водой и висели в воздухе, как это кажется здесь в очень тихую теплую погоду».
Многое роднит лирику Рахманинова и с полотнами И. Левитана. Сходство это, безусловно, внутреннее; ведь музыка и живопись — два разных искусства, говорят своим языком: звуком и линией, ритмом и цветом. Но общее находится без труда. Оно в самом истоке творчества композитора и художника, в покойном любовании просторами отчего края, его неповторимо пахнущего воздуха. В левитановской «Весне» это состояние передано неподвижной водной гладью, отражающей изгибы белоствольных берез и дальнюю синеву неба. То же у Рахманинова — в мерном покачивании аккомпанемента, переливчатых гармониях «Здесь хорошо», в незаметно распускающемся, как цветок, романсе «У моего окна». Во всем неспешность, созерцание, благорастворение.
Это поистине «весенняя» музыка. Однажды А. М. Горький сказал о Рахманинове: «Как хорошо он слышит тишину». Умно и тонко подмечено. Слышит тишину...
Так, после внутренней борьбы и поисков Сергей Васильевич вновь обрел себя. Музыка, написанная в эту пору, стала воплощением победы силы воли и духа артиста. Как известно, настоящий талант — это не только исключительная одаренность к творчеству, большое мастерство. Умение преодолевать трудности — тоже талант. И Рахманинов, закаленный борьбой и невзгодами, уверовав окончательно в свою звезду, шел вперед...
РОЖДЕНИЕ ШЕДЕВРА
Т. ФРАНТОВА
ЛЕНИНГРАДСКАЯ СИМФОНИЯ
В общем, это было не такое уж плохое место: чистое, тихое, немного, правда, душное, хотя форточки для проветривания открывали точно по часам три раза в день. Бывало иногда почти хорошо — особенно в солнечные дни, когда во время экскурсий из соседних комнат доносился гомон детских голосов. Тут, в Государственном центральном музее музыкальной культуры экскурсии бывали довольно часто. Как жаль, что ребят не водили сюда, в отдел рукописей, где всегда было почтительно тихо и грустно. Изредка заглядывал ученый-музыковед, брал с полки какой-нибудь увесистый том и на несколько часов углублялся в него, низко склонившись над столом с лампой. Неслышно переворачивались страницы, скользила по листам бумаги шариковая ручка.
Уединенная лампа и беззвучная ручка были совсем другими, но и они напоминали Ей ту лампу и чернильницу, скрипучее перо, царапавшее бумагу, и Его руку, летавшую по нотным строчкам с необыкновенной скоростью... Ах, как много она знала и помнила, сколько могла рассказать... Но кому? Ее всегда запирали в шкаф и держали в плотной папке на отдельной полке. На папке — надпись: Дмитрий Шостакович. Симфония № 7, для оркестра («Ленинградская»), партитура. Выдавали эту папку редко и по специальному разрешению. Обычно разрешение давал Он, сам композитор.
Такое исключительное положение — на отдельной полке, в закрытом шкафу — кое-кого раздражало.
Чаще всего недовольно кряхтел один, не очень старый клавир:
— И что это с Вами, Милочка, так носятся? Подумаешь, рукопись... В этом отделе мы все такие. Я вот, например, вообще существую в единственном экземпляре. Мою оперу никогда не издавали и почти не исполняли! Что же? Лежу себе на открытой полке и не жалуюсь. Никто меня не охраняет, а все равно ко мне никто не прикасается, не посягает, так сказать...