Выбрать главу
И зовет он меня,И умоляет он меня,И опустошает имя моеСвоей болью.Но я укрепляюсьИ не хочу слышать!Я должен существоватьИ должен принадлежатьБуре уничтожения,Молотам без числаЧтобы строить новое —Я стану моложе,Я стану моложе,Я стану свободным!Я делаю вдох!
Ун мих руфт эр,Ун мих бет эрВейкт майн номен ойсИн пайн.Штарк их зихУн вил нит херн!Их дарф зайнУн дарф гехернЦу дем штурем фун цештерн,Цу ди хамерн ди филеАф цу бойен най —Их вер юнгер,Их вер юнгер,Их вер фрайХ’шеп!

[Kvitko 1929: 273–274]

В еврейской Библии отношения между Богом и людьми выстроены как взаимообразный процесс призывов и откликов: Авраам откликается на призыв Бога, Бог откликается на страдания народа Израиля, отвечая на его призыв. В «Красной буре» Квитко эта связь разорвана: отклик сына на призыв отца пресечен. Процесс изменения себя, связанный с перековкой, превращением «плоти в металл», приобретает добавочное психологическое измерение: нужно как следует закалить себя, чтобы до тебя не долетали крики отца о помощи. Лирический герой хочет стать молодым, тем самым подчеркивая расстояние между поколениями; он хочет сделать самостоятельный вдох, стремится к перерождению.

Однако образы боли, возникающие в последующих строфах, ставят под вопрос самопровозглашенную автономию, о которой говорится в этих строках. Не вняв зову отца, поэт ставит под удар собственное тело:

Я поджариваю свои беды на своем телеИ мщу себе через самого себя,Секу себя кусками собственного тела.
Брот майн цорн аф майн лайбУн их нойкем зих ин мир,Шмиц их штикер фун майн лайб

[Kvitko 1929: 276].

Противостояние между старым миром с одной стороны и свободой, юностью и ощущением принадлежности – всем, что обещает людям новый мир, – с другой приводит поэта к внутреннему раздвоению, ему представляется, что он заперт в готической пыточной камере. Невозможно провести черту, отделяющую то, что является частью него, от того, что он отвергает как устаревшее и умирающее, а наказание, которое он собирался обрушить на других, становится отмщением самому себе.

В следующей строфе поэт ощущает тяжкое бремя своей новой роли:

Впрягшись в великое разрушение,Иду я в тяжелой упряжкеПо грудам костного мозга и мозговПодбежала ко мне пустота.
Айнгешпант ин гройсн хорев,Гей их ин дем шпан дем швернАф ди брудес марх, гехирнИз дер вист фун мир фарлофн

[Kvitko 1929: 277].

Революция и провозглашение советской власти – буря уничтожения, частью которой мечтает стать поэт, ощущается теперь как нечто сковывающее, воплощенное в слове «впрягшись», поддержанном «упряжкой»[61]. Поэт – вершитель уничтожения – сам становится его жертвой. Образы этой строфы отсылают нас к «Куче» Маркиша, написанной в 1921 году. Как и в этой более ранней поэме, образ отвратительного тела обретает монументальные размеры: все вокруг забрызгано мозгами и костным мозгом. Модернистский и революционный миф о возвышении отдельного человека до вселенских масштабов присутствует, например, в поэтике телесности у Маяковского – а здесь обретает пророческие свойства вселенского катаклизма[62].

Мертворождение

Маркиш и Квитко создают ощущение несовместимых обязательств, наложенных прошлым и настоящим, неосознанной скорби по поводу разрушения прошлого и двойственности в отношении и к старому еврейскому миру, и к революции. Телесная метонимия выражает одновременно и радостную, и катастрофическую утрату границ между мужским и женским, между человеком и окружающим миром, между внутренней и внешней стороной тела. Особенно сильно и проникновенно эти темы звучат в стихотворении Маркиша без названия, написанном в 1932 году:

И те,От чьей кончины я отворачиваюсь,И те,Чья кончина становится их рождением —Все вы обливаетесь кровью у меня во чреве,Все вы растете из меняИ падаете из меня,Точно плоды.Но я не стану выпрягать шаги свои из кандалов,Не позволю себе никакого отдыха у к олодца,Пока не доведу новорожденных до их рассвета.
Вымаранное время!Вымаранные перекрестки – полные боли —Которые гаснут, будто бы утонув в памяти,Сердце мое зазря ради вас раскололось надвое,Река не может течь сразу в две стороны <…>Путь есть один, как есть одно сердце и одно мучение,Лишь, подобно непокою, будет в пути качаться мое сердце. <…>
вернуться

61

Эта строфа резонирует с названием берлинского журнала «Ин шпан» («В упряжке»), который, как пишет Эстрайх, был просоветским; Бергельсон играл в нем ведущую роль [Estraikh 2005: 69].

вернуться

62

Особенно ярким примером служит «Облако в штанах». См. [Maguire 1987: 432–449]; подробнее о самомифологизации Маяковского и его самоубийстве см. [Jakobson 1987: 273–300].