Выбрать главу

Эпизод с Фросей – драматическая миниатюра, построенная на телесности межэтнических отношений; как и у Бабеля с Гехтом, тела персонажей Бергельсона сливаются в пароксизмах желания и насилия. Фрося, бросившая собственного ребенка, служит кормилицей в еврейской семье, которая занимает большой белый дом на главной улице. От нее пахнет мятными конфетами, «томными осенними ночами», но иногда дыхание ее отдает луком, который она ест «назло хозяйке-еврейке, которая закармливает ее яйцами и молоком, чтобы их еврейский ублюдок был потолще». Однако, помимо собственной воли, Фрося все сильнее привязывается к младенцу-еврею, пусть и заявляя при этом, что всех «жидов» надо расстрелять. Три тела – мать, младенец и кормилица Фрося – переплетаются в отторжении и любви. Даже питание приобретает характер насилия, когда мать «закармливает» Фросю яйцами и молоком, а та, чтобы вызвать у ребенка колики, жует лук. Насилие, любовь, ненависть и пища столь же неразделимы, как и тела кормилицы, младенца и его матери: они помимо собственной воли повязаны зависимостью друг от друга.

Речевая характеристика Фроси у Бергельсона нацелена на то, чтобы углубить ироническое дистанцирование от насилия, которое он описывает. Она шепотом подбадривает солдат Бочко, которые грабят еврейские лавки: «Грешите, грешите, миленькие, – молилась она тихонько» [Bergelson 1930b: 25]. Слово «давнен», «молиться», как правило, используется только применительно к еврейской молитве, и здесь в нем звучит глубокая ирония. Термин из иудаизма используется в своего рода заклинании, направленном против евреев. В цикле рассказов «Штуремтег» («Бурные дни»), в который входит «Гражданская война», Бергельсон порой использует русские фразы, транслитерированные еврейскими буквами. То, что Фрося использует идиш, равно как и то, что нарратор вкладывает в ее уста откровенно еврейские слова, описывая при этом ее откровенно антиеврейские чувства, подчеркивают интимный характер вражды между евреями и неевреями. Фокусируя в образе Фроси весь спектр эмоциональных откликов на вспышку антиеврейских чувств, автор добивается максимального остранения еврейской точки зрения, сбивая с толку читателей, у которых сложились определенные ожидания касательно повествования о Гражданской войне на идише.

Вообще в «Гражданской войне» отношение Бергельсона к насилию носит непрямой и дистанцированный характер. Некоторое время Бочко и Зик скрываются на заброшенной конюшне, когда-то принадлежавшей местному помещику. В доме полно разгромленных комнат, от которых «несет покинутостью». На стенах – следы уже имевшего место насилия: «По драным обоям на стенах, местами забрызганным чернилами и будто бы кровью изнасилованных женщин, качались три длинных тени и будто бы нечто нашаривали, искали» («Ибер ди опгерисене топетн-вент, вое зенен эртервайз багосн мит тинт ун башприцт ви мит блут фун фаргвадликте некейвес, хобн зих герукт драй ланге шотнс ун эпес ви геништерт, гезухт») [Bergelson 1930b: 41]. Бочко, Зик и их не вызывающий доверия приятель, который утверждает, что ему известно местонахождение их командира Петруна, и отбрасывают эти «три тени», движущиеся по стене. В брошенном поместье живые люди превращаются в призраков, это напоминает «Берестечко» Бабеля, где «вместо людей… ходят слинявшие схемы пограничных несчастий». Сущность насилия остается непроявленной, что подчеркивается повторами в нарративе на идише слова «ви», которое передано по-русски как «будто». Насилие, которому, судя по всему, подвергали женщин на заброшенной конюшне, явлено через знак, след на стене, вроде типографской краски. Прямого соприкосновения с насилием нет – тогда как у Маркиша, Бабеля и Квитко мы видим раненые тела. У Бергельсона, напротив, насилие – это след, который остается уже после события.

И персонажам Бергельсона, и его читателям сложно декодировать эти следы. Затрудненность интерпретации – это продукт сознательной стратегии утраты и смещения. Бергельсон в открытую говорит об утрате всяческих дорожных указателей, описывая территории, где люди, деревни и железнодорожные станции лишились имен и названий. Надписи, обозначавшие названия деревень, стерты, «как будто чтобы сказать: у поселений и людей более нет имен» [Bergelson 1930b: 45]. Утрата имен людей и названий мест говорит об утрате ориентации, направления, осмысленности действий. Изъятие из мира имен – это инверсия процесса сотворения и наименования в Книге Бытия; революция и гражданская война обращают вспять процесс сотворения мира. Как у Бабеля во «Дворце материнства» и «Берестечке», у Бергельсона в «Гражданской войне» революция пока не создала новых смыслов.