Настоящий момент можно охарактеризовать одновременно и как «после», то есть после кардинального разрушения, и как «до» – до некоего неведомого события, не менее монументального:
В огромной окружающей округе уже был совершен величайший грех. Нынче творятся лишь мелкие грешки, мимолетно-незначительные; липковатыми каплями осенних дождей капают они и капают, и все дозволено в этой огромной безмолвствующей стране, хотя нечто и назревает вновь среди ее усталых набрякших морщин: здесь назревает грех, нечто неслыханное, либо богоугодное дело, небывало великое.
Дем вайтикдикн арумикн арум из ди греете авейре шойн опгетон геворн. Ицт гейен шойн авейрес пицелех, гличик-клейне; мит клепик-трипндике тишре-регне трипн зей ун трипн, ун алц из мутер ин от дем гройсн онлошндикн ланд, хоч эпес грейт зих дох байнайс ин зайне миде бройзнидике кнейцлн: ан авейре грейт зих дортн, ан умгехерте, ци а мицве, а ништ гевезн гройсе
Все ранее существовавшие преграды и авторитеты повержены, будто в строке Достоевского: «Все позволено». Россия – бескрайнее феминизированное пространство, одновременно и плодоносящее, и дряхлое, подобно карнавальной чародейке, в «складках» которой нечто варится и назревает. Что именно заваривается и назревает, при этом сказать трудно. Бергельсон в пародийном ключе описывает историю недавнего времени как движение от трагедии к фарсу и обратно к трагедии – или спасению.
Для Бергельсона «сейчас» находится в неустойчивой точке между уничтожением и отсроченным воздаянием. Интервал между крахом старого мира и рождением нового превращается в момент времени после уже свершившегося уничтожения, но до того, как будет установлена новая справедливость или проведена реституция. В полемических ремарках Бергельсона звучит желание вскочить в экспресс революции, однако его творчество говорит об ином. В «Рядом с горящим местечком» большевистский бронепоезд уходит, бросая бесприютных беженцев, которые бегут от воюющих между собой банд, наводнивших этот край. Бронепоезд, чистый и блестящий, будто бы вымытый дождем, стоял, дожидаясь отправления, но «с платформы в него впивались глаза, обреченные на смерть» [Bergelson 1930b: 111]. Глядя глазами беженцев, летящий вперед поезд прогресса лишь нагромождает новые беды, если вспомнить слова Беньямина об ангеле истории: «нагромождение обломков перед ним вырастает до неба» [Беньямин 1995]. Бергельсон оглядывается на тех, кого оставили на платформе, и смотрит на мир с их точки зрения.
В «Гражданской войне» настоящий момент находится между «уже» и «еще не». Бочко и Фрося уже вступили в отношения, но еще не встретились снова. Курица в начале повествования еще не снесла яйцо. «Величайший грех» уже совершен, но в то же время «неслыханный грех» еще только нарождается, причем он может обернуться «богоугодным делом, небывало великим». Революция вскрыла трещину в обычном ходе жизни. Вместо того чтобы воплотится в жизнь, обещанное время подламывается под собственным весом. Бабель, Гехт, Маркиш и Бергельсон разыгрывают вариации этой основной темы.
О. Э. Мандельштам тоже воспринял Октябрьскую революцию как катастрофу, приведшую к разрыву связей между событиями, вещами, людьми и словами[77]. Как и Бергельсон, Мандельштам для передачи новых свойств времени отсылает к законам физики. В эссе «О природе слова» Мандельштам пишет, что стремительность и масштабность событий привели к изменению сути времени: «заколебалось понятие единицы времени, и не случайно современная математическая наука выдвинула принцип относительности» [Мандельштам 1917: 117]. У Мандельштама в стихах и прозе 1920-х годов время расколото на куски: в «Сумерках свободы» (1918) тонет «корабль» времени, в «1 января 1924 года» писатель сетует на «умиранье века» и говорит, что постичь этот век способен только улыбающийся беспомощной улыбкой человек, который потерял себя. Бергельсон открыл, что «деревни и люди» утратили имена; Мандельштам обнаружил, что люди лишились биографий. XX век уничтожил ту форму времени, что находила воплощение в человеческой биографии и позволяла писать романы. «Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из бильярдных луз», – пишет Мандельштам в «Конце романа» [Мандельштам 1979: 200].