Выбрать главу

Там осталась его юность. Там остались его ребяческие годы, от которых его оторвало неожиданно и навсегда.

Он никогда не мог забыть той ночи в Штутгарте в 1831 году, когда он, странствующий пианист, узнал, что восстание в Польше проиграно и Варшава пала.

Отец, мать, сёстры… Все, кто ему дороже всего, где они — живы ли?

Если вам приходилось видеть хотя бы в воображении, как горит рыжим пламенем тот дом, в котором прошло ваше детство, вы поймёте, что бездомье не сразу почувствуешь. Потом он это почувствовал. Он не мог вернуться в Польшу и стал эмигрантом.

Это было крушением. Дом рухнул, и вместе с ним рухнули мечты.

Шопен не сражался с ружьём в руках. Он сражался за клавиатурой и сочинил до-минорный этюд, который впоследствии прозвали «Революционным».

В его творчестве появились ночь и буря. Появились возгласы, набат и молитвы. Появились слёзы над могилами, ветер над кладбищем.

С тех пор прошло немного лет, но всё это ушло вдаль. В Ноане ветер был другой, ласкающий и нежный, как колебание тихого озера.

— Вы читали «Свитезянку»? — спросил неожиданно Шопен.

— Мне переводила прозой графиня Потоцкая, — отвечал Делакруа. — Увы, я не в состоянии почувствовать музыку польского стиха! Но это отлично написано.

Балладу «Свитезянка» написал в молодости Адам Мицкевич.

У Мицкевича парень бродил по берегу озера Свитезь с таинственной девушкой, у которой не было ни имени, ни дома. Он поклялся ей в верности на всю жизнь. Но в вечерний час увидел он в спокойных водах Свитези прекрасную русалку, которая манила его к себе. И он нарушил обет и шагнул в воду. Тут взволновалось озеро. Русалка, восстав из воды, прокляла несчастного за неверность и увлекла его на дно.

…В озере дева пляшет беспечно, Юноша смотрит стеная. Кто он? Известен нам он, конечно. Кто эта дева? — Не знаю…

Что хотел этим сказать Мицкевич? Случалось ли ему забыть мечты детства, изменить и поддаться обольщению?

Шопен не изменял никогда никому и ничему. Он оставался чист как ребёнок. Буря его молодости отошла от него, но грусть осталась.

Он всегда был что-то «должен», — он и сам не знал, что это Значит. Нет, нет, укоров совести не было, но грусть осталась…

Таков он был и в Ноане — тщедушный человек с узким, бледным лицом, красиво изогнутым носом и тщательно приглаженными волосами. Он не был похож на своих постоянных спутников. Эжен Делакруа, несмотря на своё аристократическое происхождение, отличался мясистыми, грубоватыми чертами лица, резкими движениями и огненным взглядом. Фридерик Шопен, сын учителя из Варшавы, был нежен, хрупок, учтив и мягок. Он никогда не говорил о себе и своих настроениях.

Жорж Санд была старше его на семь лет. Это была женщина небольшого роста, темноватая, с широко расставленными чёрными глазами. Она ходила твёрдой, энергичной поступью и почти никогда не выпускала из пальцев сигареты.

В этот день на лужайке перед домом в Ноане плясали крестьяне. Волынки наигрывали что-то простое, бодрое. Под эти звуки прыгали белые чепчики женщин и грузно постукивали деревянные башмаки мужчин. Распорядитель с шестом, увитым цветами, всё убыстрял танец. Под конец белые чепчики образовали сплошное кольцо, окружённое внешним кольцом мужчин. Волынки взвизгивали.

Делакруа зарисовывал эту сценку карандашом, Жорж Санд заглянула через его плечо и подняла брови.

— Да это вихрь! — воскликнула она.

— Это движение, — отозвался Делакруа.

Шопен посмотрел на рисунок и кивнул головой.

— Прекрасно нарисовано, — сказал он. — Нельзя ли попросить у вас карандаш?

Он взял карандаш Делакруа, набросал на клочке бумаги пять нотных линеек и записал какую-то музыкальную фразу.

— Это мелодия танца? — спросила Жорж Санд.

— О нет, Аврора, это другая мелодия… но такого же характера… Видите ли…

— Конечно, польская?

Шопен улыбнулся опять, на этот раз широко и добродушно.

— Увы, друг мой, — сказал он, — вы же знаете, что я по-другому думать не умею… Я должен…

— Знаю, мой маленький Шопен, — ласково сказала Жорж Санд, — и даже догадываюсь, что это ещё одна баллада…

— Да, вероятно, — отвечал Шопен.

— Ах, вот почему вы говорили о Мицкевиче! — сказал Делакруа.

— Да… Но дело не в одном Мицкевиче, — уклончиво ответил Шопен.