Но теперь всё было позади. Так мне, по крайней мере, казалось. Отец должен был долго лежать в госпитале, а потом ещё отдохнуть несколько дней дома, и я ждал этих нескольких дней, как самого счастливого времени.
Этими днями была освещена вся моя жизнь и, сидя на уроках, я часто представлял лицо отца — выбритое и молодое, совсем как на той карточке, что была на комоде.
Кража, санитарный поезд, мёртвый солдат, похоронная Анны Николаевны — всё отодвинулось куда — то, и часто я приходил в себя только тогда, когда Вовка Крошкин больно толкал меня в бок.
Я вздрагивал, ловил на себе вопросительный взгляд Анны Николаевны, поднимался, не зная, что она спросила, хлопал глазами и кое — как отвечал. Но странное дело — строгая учительница всегда ставила мне не меньше четвёрки.
Отдуваясь, я садился на место, думая с радостью, что мне везёт, но Вовка раскрыл мне глаза.
— Это она тебя жалеет, — сказал он однажды на переменке. — У тебя отец в госпитале, и-она тебя жалеет. Что бы ты сказал ему, если бы двойку схватил?
Я вздрогнул. В самом деле, что бы я сказал отцу про двойку? А ведь он каждый раз спрашивал об отметках. Врать было бы позорно, а сказать правду…
Я смотрел на Анну Николаевну так, словно впервые увидел её. Вот, значит, она какая. У самой горе, получила похоронную — она сказала нам потом: убили её сына, а сама ещё жалеет меня, думает о том, что у меня отец в госпитале и что мне нельзя получать двоек.
Анна Николаевна рассказывала уроки ровным, спокойным голосом, только иногда он отчего — то звенел, и тогда учительница умолкала на минуту, но потом продолжала снова тем же спокойным и ровным голосом, а я вглядывался в неё, и благодарность к ней расплывалась во мне.
Я вспомнил, как сказала тогда про войну Анна Николаевна. «Мало знать, — говорила она. — Надо понимать», и я теперь знал, что идёт война, и понимал тоже. Мне становилось стыдно: значит, всё — таки мало понимал, раз жалела меня учительница. Мало! Ведь и кисет я сшил всего один, да и тот было стыдно дарить, потому что он весь скукожился от моего шитья и нитки кое — где торчали петлями. Только вот вышил я хорошо красными нитками: «Смерть фашисту!»
Правильно говорила Анна Николаевна, и, вернувшись домой, я принялся старательно делать уроки, а покончив с ними, начал кроить кисеты из старых лоскутков, которые выделила мне бабушка. Я вышивал красными нитками огненные слова, а Вовка Крошкин, который вступил со мной в пай, сшивал кисеты чёрными нитками.
Это у него здорово выходило.
Отец поправлялся, мы с Вовкой шили кисеты, а устав, катались на лыжах.
Наш дом стоял на берегу оврага, и с первого дня, как только выпадал прочный снег, его склоны до блеска укатывались ребячьими лыжами.
С лыжами была проблема, потому что, говорили, лыжи теперь делали для фронта, в магазине их не продавали, да и самого магазина, где раньше торговали лыжами, тоже не было. В городе работал лишь один промтоварный магазин, где давали по ордерам валенки, калоши и изредка выбрасывали пальто. Нам с Вовкой тоже перепало по ордеру, и мы ходили в каких — то леопардовых — жёлтых с чёрными пятнами — шубах. Говорят, шубы были американские, нам это было всё равно: леопардовая одежда Вовке и мне нравилась.
Особенно приятно было кататься в этих шубах на лыжах. Правда, если часто падать, шубы промокали, но мы на этот недостаток не обращали внимания; главное, мчась с горы, можно было представить себя леопардом и даже зарычать. Вот мы с Вовкой и рычали, носясь друг за другом, играя в пятнашки, съезжая с горок, тормозя, взрыхляя снег и не забывая беречь лыжи, этот страшный дефицит. Вовкины, например, были залатаны жестянкой, потому что треснули, мои же пришлось спасать серьёзнее. Одна лыжина была у меня сломана, и я отпилил весь хвост до самого валенка. Но раз отпилил одну лыжину, пришлось подровнять и другую. Сперва я огорчился, но потом привык и даже радовался, потому что на этих лыжах, напоминавших скорее коньки, можно было стремительно и круто поворачивать, юлить и всяко елозить по горе, и леопард Вовка Крошкин почти никогда не мог меня догнать. Вовка злился, громко рычал, но я мог вдруг, на полном ходу, остановиться, а он не мог. Тогда Вовка придумал новую игру. Мы стали прыгать с нырка. Разгонялись с крутой горы, въезжали на маленький трамплин — чик, который назывался нырком, и потом мерили, кто улетел дальше.