— А зовут так! Спокон веку зовут. Был, может, Иван, который из этого цветка чай варил. — Тётя Нюра шагала размашисто, твёрдо переставляя сильные ноги, и я едва поспевал за ней.
Под ногами скрипели кузнечики, и, когда мы поднимались на холм, я всякий раз оборачивался: там, внизу, кузнечики при шорохе шагов умолка ли, скрипели только те, что подальше, отсюда же, с высоты, поле иван — чая покачивалось, будто неторопливые морские волны, и тысячи, нет, миллионы кузнечиков пели хором — сиреневое море покачивалось и пело, пело и покачивалось.
Я улыбался, догонял тётю Нюру. Она поглядывала на меня и спрашивала:
— Нравится?
Нравится! Ещё бы не нравиться! Я бывал, конечно, в лесу и в поле тоже бывал, когда ездил в пионерский лагерь от маминого госпиталя, но там мы ходили и в лес и в поле колонной — в затылок друг другу, и то, что я запомнил тогда, совсем не походило на это. Здесь было тихо, ветрено и никто не мешал мне смотреть и слушать. И я слушал, и смотрел, и дышал полной грудью.
— Вишь, оконце открытое, — сказала тётя Нюра. — Васька около него сидит. Поди напугай!
Она сидела на берегу ручья, держа в руках свои стоптанные туфли, а ногами, как девчонка, болтала в воде, так что брызги летели.
— Иди, иди! — подговаривала она меня.
И я, оставив свой рюкзак, крадучись, пошёл вдоль деревни.
Солнце стояло над головой, на улице никого не было, только из — за плетней изредка взбрёхивали собаки.
Деревушка растянулась на пологой горе, избы стояли всё больше простые, деревянные, только три или четыре были в два этажа, с кирпичным низом. В траве бродили ленивые куры, и за ними одним глазом наблюдал неподвижный петух. У дома, на который показала мне тётя Нюра, лежала рваная шина от грузовика.
Я шёл сторожко, косясь на открытое окно, надвинув поглубже кепку и вжав голову в плечи, чтобы Васька меня не узнал. Сердце моё громко ухало, и, чем ближе подходил я к окну, тем оно стучало сильнее и чаще.
У самой избы я согнулся и подобрался к окошку на четвереньках.
Приподнявшись, я заглянул в окно и увидел Ваську. Он сидел, упершись кулаками в щёки, за ухом у него торчал тонко очиненный карандаш, и смотрел Васька прямо на меня.
Он смотрел остановившимся, пустым взглядом и не видел меня. Будто я был в шапке — невидимке. Или стеклянный. Я даже испугался.
— Вась! — позвал я шёпотом.
Он был неподвижен. "Может, спит? — мелькнуло у меня. — Бывает же, люди спят с открытыми глазами".
— Вась! — окликнул я его снова, погромче, но он снова не услышал.
— Василей! — сказал кто — то громко из глубины комнаты. — Готово?
— Готово, — ответил Васька глухим голосом и, видно очнувшись, увидел меня.
Он вскочил, с грохотом откинув стул, отточенный карандаш выпал у него из — за уха и вылетел, как пробка, прямо в окно.
— Васька! — кричали из комнаты. — Васька! Обалдуй!
Но Васька ничего не слышал. Он изо всех сил жал мою руку.
— Ты чо? — басил Васька на всю улицу. Даже ленивые куры отбежали от нас подальше. — Ты чо, с луны свалился?
— С луны, с луны! — сказала подошедшая к нам тётя Нюра. — А ты как думал? — Она засмеялась и крикнула в окно: — Макарыч, примай выручку!
Из распахнутого окна высунулась лысая голова с курносым носом, похожим скорее не на нос, а на закорючку. На носу, на самом краешке, сидели очки.
— Явилася! — занудным голосом сказал Макарыч. — Не запылилася! Ох, Нюрка, Нюрка, как это допёрла — то ты: по городу с деньгами таскаться? А ежели обчистят? За жизнь не рассчитаисся!
Тётя Нюра махнула на него своими стоптанными туфлями:
— Ты, Макарыч, не скрипи — ка, а по такому случаю отпусти Ваську из конторы. Вон к нему друг из города приехал.
Макарыч пронзительно оглядел меня с ног до головы и спросил тётю Нюру недоверчиво:
— А сколь выручила? — будто от этого зависело, отпустит он Ваську или нет.
— "Сколь, сколь"! — засмеялась она опять. — Все твои, сколь ни на есть.
Макарыч нехотя согласился. Тётя Нюра осталась у конторы, а мы побежали к Васькиному дому.
— Это кто? — спросил я.
— Главбух! Ест меня поедом. То считай, это считай, будто я арифмометр. Арифмометру не доверяет, а мне доверяет, гад такой! Ни на шаг от себя не отпускает, будто я при нём адъютант какой.
— Сам виноват, — сказал я, смеясь, — считаль — щик ты этакий!
Васькин дом стоял на пригорке и выделялся среди других жёлтыми, ещё не почерневшими от ветра и старости брёвнами.
— Красивый домина! — сказал я, желая польстить Ваське.
Он заулыбался.
— Отец построил! Уже война шла, а изба ещё недостроенная стояла. Так веришь ли, отец даже ночью работал! Хорошо, что осенью его в армию взяли.