Председатель рубанул единственной своей рукой воздух, словно поставил точку, и сел на брёвна.
Никто не шевельнулся. Только комары звенели в синем воздухе. Деревня будто онемела.
Терентий Иванович сидел на брёвнах серой тенью, лицо его изредка освещалось огнём самокрутки, он понурился, будто никакого собрания тут нет, а сидит он один и думает о чём — то. Мне показалось, что председатель так и будет сидеть тут, так и не заметит, как разойдутся с собрания люди, и, может, просидит на брёвнах, задумавшись, до утра, но Терентий Иванович сказал медленно, как бы раздумывая, и сказал это не собранию, а кому — то одному, своему товарищу.
— Вот что, женщины, — сказал он, — свезти бы нам со всего света — из — под Сталинграда, из — под Курска, из — под Ленинграда, из — под Берлина — наших солдат да положить бы их в одной могиле на околице деревни, только это, пожалуй, невозможно. Но вот я думаю, зато возможно поставить памятник погибшим солдатам. Чтобы каждый, кто приходит и приезжает к нам, мог поклониться им. Когда — нибудь поставим мы нашим бойцам настоящий памятник, но ждать богатых времён, думаю, не дело. Давайте — ка срубим пока простой памятник, простую пирамиду из дерева и напишем на ней имена всех павших мужиков. Вот ты, Трифон Ильич, — кивнул председатель старику с медалями, — ты, Марья Ивановна, ты, Кузьма Трофимович, вы старые люди. Вы своё отработали, толку в поле от вас будет мало. Приходите завтра на околицу, и я с вами, однорукий, попробуем сколотить этот памятник. А вы, женщины, — сказал он, поворачивая медленно голову, как бы оглядывая каждую колхозницу, — а вы, работая в поле, думайте об этом памятнике. — Он помолчал и прибавил, гася самокрутку; — Так и будет. Собрание закрыто. Всё.
Я проснулся и ничего не понял.
Я всё на свете забыл, весь длинный вчерашний день, — и как шёл с тётей Нюрой в деревню, и как мы с Васькой встретились, а потом ловили усачей, и как сидели вечером на колхозном собрании, где говорил лишь один председатель… Я думал, что лежу дома, в собственной постели, но вокруг меня были какие — то холмы, а сверху падала стена.
Мгновение я лежал оцепенелый. Но, приглядевшись, облегчённо вздохнул: сверху ничего не падало — это была крыша. Солнечные лучи просачивались сквозь щели, струились вниз, словно лучи маленьких прожекторов, и оставляли на холмах сена жёлтые полосы и пятна. Я глубоко вздохнул и привстал. Сено весело зашуршало; оно пахло ветром и ромашкой.
Я потянулся. Тело было лёгким и сильным. Какое — то удивительное предчувствие, предчувствие счастья, шевельнулось во мне. Хотелось возиться, хохотать.
— Васька! — шепнул я.
Никто не откликался. "Вот дрыхнет, — подумал я, — богатырь Илья Муромец!" — и вскочил на ноги. Рядом лежало распластанное одеяло, но никого не было. Я стал, крадучись, спускаться по скрипучей лестнице вниз. Васька, наверное, ещё в ограде, как он выражается, и тут я на него налечу. Я переступал тихо, осторожно, и вдруг что — то мокрое и шершавое лизнуло меня в пятку. Тут же раздался хриплый рёв. Я обомлел и повернулся. На меня глядел чёрными выпуклыми глазами добродушный телёнок, взмахивал тонким, как верёвочка, хвостом и мычал.
Я сел на лестницу и засмеялся, а телёнок снова стал лизать мою пятку, и мне теперь было ужасно щекотно. Я заливался изо всех сил. Всё равно Васька, если он дома, уже меня услышал.
Но никто на лестницу не заглядывал, и я пошёл в дом.
Возле окошка сидела бабка и перебирала грибы.
— Здрасте! — сказал я, оглядываясь. Но Васьки и тут не было. — А где Василий?
— Должно, в конторе, — ответила бабка скрипучим голоском, — а могет, на конюшне. Любит там околачиваться.
— А тётя Нюра? — спросил я.
— На жатве, соколик! Накормить тебя велела. Ha — ко, садись…
Она поднялась, подошла к печке, загремела там чем — то и вытащила, согнувшись, на стол вчерашнюю сковородку с жареными усачами. "Сами не ели, мне оставили", — думал я, улыбаясь, о тёте Нюре, о Ваське, об этой коричневой, высохшей бабке.
— А грибы откуда? — спросил я бабку, с аппетитом жуя хрупких усачей.
— Из лесу, соколик, — ответила она, — из лесу, откель ещё? Вот утречком поднялась, набрала на губовницу.
Я не понял, на какую губовницу, но снова почувствовал себя виноватым: соня — засоня, вон даже бабка дряхлая и та тебя обставила, уже грибов принесла.
Ложкой я разделил сковородку на четыре части, четверть усачей съел, остальное оставил и расспросил у бабки, как найти конюшню. Она говорила долго, размахивая руками, и я понял только одно: надо идти на самый край деревни, мимо Васькиной конторы.