"Все Васильевы! — поразился я. — Одна семья, что ли?" Хотел спросить кого — нибудь, но не решился.
— Иван Петрович Васильев, — сказал председатель сдавленным, напряжённым голосом. — Одна тысяча девятьсот шестой — одна тысяча девятьсот сорок первый.
Я посмотрел на Ваську. Он вдруг беспомощно обернулся. Никогда я не видел таким Ваську. Губы у него тряслись и банка с краской тоже.
— Терентий Иванович, — сказал он глухим голосом, — я… — Он мотнул головой, словно проглотил комок в горле. — Пусть Николка! У него хороший почерк!
Председатель посмотрел в толпу.
— Коля! — сказал он. — Иди сюда!
Я не понял, что это зовут меня, но толпа передо мной расступилась. Кто — то подтолкнул меня сзади, и я, как на трибуну, поднялся на горку.
— Пиши! — сказал мне Васька, и я взял у него банку с кисточкой.
— Иван Петрович Васильев, — повторил председатель. — Одна тысяча девятьсот шестой — одна тысяча девятьсот сорок первый.
Я нагнулся к пирамидке и аккуратно вывел буквы. Я волновался, и рука у меня задрожала.
Я обернулся. На меня молчаливо смотрели глаза женщин.
Глаза ждали. Глаза требовали, чтобы я писал.
Я повернулся к памятнику и поставил точку.
— Иван Дмитриевич Васильев…
Вдруг кто — то дико закричал. Я опять обернулся, оплеснув штанину краской. На земле, у подножия, лежала старуха с карими глазами, та, что жала на коленях. Она прижималась к дёрну, обнимала его и плакала, плакала так отчаянно, что мне стало страшно. Я отыскал взглядом Ваську. Он сидел на холме, возле пыльных сапог председателя.
Терентий Иванович помолчал, потом сказал громко, повелительно, перекрывая плач старухи:
— Илья Миронович Васильев. Одна тысяча девятьсот двадцатый — одна тысяча девятьсот сорок четвёртый. Мирон Семёнович Васильев…
Председатель говорил, и теперь всякий раз, как он называл имя, в толпе слышался крик. Я оборачивался. Какая — то женщина целовала землю на холме. Какая — то плакала, став на колени.
Я отыскал тётю Нюру.
Она не плакала. Она глядела сухими, воспалёнными глазами на пирамиду и, казалось, ничего не видела.
Костёр раскидывал в красной траве чёрные тени и громко хлопал прогоревшими сучьями.
В первый раз в жизни я видел такое горе.
Горе не одного человека, не двоих, не одной семьи, а горе целой деревни.
В ту ночь я долго не мог уснуть. Перед глазами плясал торопливый язык костра, бесконечно шуршало сено.
Проснулся я неожиданно. Меня будто толкнули в бок. На сердце было тревожно, словно кто — то позвал меня.
Я огляделся. Рядом похрапывал Васька.
— Кто тут? — испуганно прошептал я.
Никто не отозвался. Я вздохнул: значит, показалось.
Но легче мне не стало, наоборот.
Я вспомнил маму и бабушку. Почти неделю я прожил в Васькиной деревне и ни разу почти не подумал о доме. А теперь — вдруг, сразу — мне нестерпимо захотелось увидеть маму, бабушку… я вздрогнул: и отца.
Что — то горячее подкатило к горлу. Я вспомнил вчерашний вечер, костёр и памятник и подумал об отце снова. Радостное предчувствие окатило меня с головы до пят, и я подумал, что я вот лежу тут на сеновале, а дома вернулся отец…
Я толкнул Ваську…
Он молча вскочил, как часовой, уснувший на посту, потом уже спросил:
— Ты что?
— Васька, — сказал я, волнуясь, — знаешь, Васька, я сейчас домой пойду. Наверное, отец вернулся.
— С чего ты взял? — удивился он.
— Просто так, — ответил я, торопливо стряхивая с себя сено, — просто так. Он, наверное, вернулся, надо идти.
Мы спустились в ограду. Тётя Нюра наливала в чугунок воду.
— Проснулись, голубчики? — удивилась она. — Спали бы ещё.
— Нет, — ответил я, всё больше волнуясь. — Нет, тётя Нюра, я должен идти домой, отец приехал.
Она строго посмотрела на меня, помолчала, потом спросила:
— Чуешь, приехал?
— Чую, — ответил я, — чую, тётя Нюра.
Она засуетилась, пошла в дом, положила в рюкзачок каравай хлеба.
— Раз чуешь, — сказала она, — иди, Коля, иди! Сегодня как раз машина с молоком в город идёт, подвезут, я упрежу.
На дорогу я выпил молока, мы присели на минуту.
— Ну, мы пойдём, — сказал я. Мне не терпелось домой.
— С богом! — вздохнула тётя Нюра, а когда мы с Васькой вышли за ворота, снова повторила: — С богом!
Молча, в звенящей тишине, мы прошли деревню и остановились у околицы.
Грубый деревянный памятник высился на невысоком холме, и по нему яркие, как кровь, краснели буквы и цифры, которые мы с Васькой выводили вечером.