Выбрать главу

Мы вошли в комнату, и мама окликнула бабушку, но никто не отзывался. Мама подошла к столу и вдруг вскрикнула. Я подбежал к ней и увидел, что шкаф, где висела одежда, настежь открыт, и в нём больше ничего нет. Ни маминых платьев, ни отцовского костюма, который висел тут, завёрнутый в простыню. Только смятая простыня. валялась на полу.

Я обернулся. Верхний ящик комода, где мама держала деньги и карточки, был наполовину выдвинут. Мама перехватила мой взгляд и подбежала к комоду. Она заглянула в ящик, сунула руку, пошелестела бумажками.

— И карточки! — сказала она и заплакала, обессиленно опустившись на стул.

Плакала мама недолго. Велев мне сидеть и ждать, она побежала в милицию, а я всё не мог взять в толк, что нас ограбили. Мне всё казалось, что это шутка. Ну бывает же, кто — нибудь из соседей, например, решил разыграть нас… Сейчас вот постучат и внесут отцовский костюм на деревянных плечиках…

Но никто не стучал, и я подошёл к двери. Воры разворотили замок начисто, и, разглядев это, я испугался. Я представил себе, как воры — двое или трое — с коротким ломиком в руках ломают наш замок, трещит железо, а они ничего не боятся и нагло матерятся. И я даже обрадовался, что сегодня нам с Вовкой так повезло, да и бабушке тоже: дома никого не было, а то этим бандитам и убить недолго ради тряпок.

Я ненавидел бандитов. Я представил себя среди них не просто так, с портфельчиком в руке, а, скажем, с гранатой. Я смотрю, как они доламывают замок, ругаются, а сам стою за косяком с поднятой рукой и сжимаю гранату. Они хряпают дверью, так и рвут её, наконец открывают, а я возникаю в проёме и велю им ложиться, и они падают и трясутся, сволочи, а я веду их во двор, но не затем, чтобы отвести в милицию, — у меня нет к ним никакой жалости, никакого милосердия, потому что ограбить людей, когда идёт война, — это настоящий фашизм, а к фашистам нет у меня пощады, — я веду их во двор, велю шагать вперёд, и, когда они отходят подальше, швыряю гранату.

Меня всего колотило, меня трясло. Кража только сейчас дошла до моего сознания: исчезнувший костюм и украденные карточки не произвели на меня впечатления — их не было, и всё, — но я увидел вывороченный замок, и теперь меня колотило. Да, я не повёл бы их в милицию, этих бандитов, я вывел бы их во двор и метнул в них гранату. Надо только, чтобы побольше собралось народу. Надо, чтобы я не просто уничтожил их, а казнил. При всех людях.

В сенцах стукнуло, и я сжался: мне показалось, бандиты вернулись. Но вместо бандитов в дверях появилась мама.

Она привела милиционера с собакой. Уже стемнело, пёс молчаливо побегал по двору, глухо поворчал, раззадоривая себя, но ничего у него не получилось, и пёс, как человек, признающий свою беспомощность, поглядел на милиционера.

Милиционер не удивился, посмотрел равнодушно на пса и устало сказал маме:

— Пишите заявление: что украли, какие вещи… И подробнее… Будем искать.

— А найдёте? — спросила мама с надеждой.

— Будем искать, — равнодушно повторил милиционер.

— Костюм! Костюм мужской особенно, — просила мама умоляющим голосом. — Мужа костюм… Понимаете?..

— Понимаю, — ответил милиционер. — Вы напишите, я‑то ухожу на фронт. Заявление отдадите в отделение…

Вечером мама сидела, уставившись в одну точку, время от времени принималась плакать, и тогда я вторил ей, подвывая. На сердце скребли кошки. Вчера я думал про отца, поняв, что такое война. А сегодня нас ограбили, и, хотя без карточек жить нельзя, как нельзя жить без хлеба, меня пугало не это. Меня пугало, что украли отцовский костюм, который так берегла мама.

Это была нехорошая примета.

* * *

Спасти нас могла только бабушка, но её всё не было и не было, и последние два дня мы ложились спать, попив лишь кипятку. Сперва я очень хотел есть, и кусочки хлеба, которые приносила откуда — то мама, только разжигали к еде ненависть — всё равно её не было; куски не насыщали, а раздражали. Потом, как — то совсем неожиданно, голод исчез. Редкие куски не вызывали никакого интереса, и я удивлялся, зачем мама силком заставляет меня есть: она могла бы поесть и сама, я знал, что она вообще ничего не ела, а я не хотел — объяснить это было невозможно, — не хотел, и всё тут. Но мама плакала, держала передо мной чёрный ломтик, и этот ломтик плясал у неё на ладони. Я удивлялся — чего она плачет? — вяло жевал и чувствовал себя прекрасно — какая — то лёгкость была во мне, необыкновенная лёгкость. Правда, порой в ушах возникал шум и негромкий звон.

Но потом звон стал нарастать, и я незаметно свалился со стула. Я понял это уже потом, когда очухался на полу, а возле причитала мама, держа передо мной кружку кипятка. Я удивился, как это я вдруг очутился на полу, хлебнул воду и удивился ещё больше — она была сладкая.