Общеизвестны его поединки на бильярдном поле с Маяковским. Игра велась и на погашение счетов за квартиру, и на отдачу долга т. д. Проигрывать не любили ни тот, ни другой. Но выдержкой и тактом обладал значительно больше Иосиф Уткин.
Мисхор в двадцатые годы был непохож на нынешний: отсутствовала современная перегруженность “культурой” — никаких тентов, лежаков. Была одна длинная скамейка, на которой по вечерам располагалось человек двадцать (больше она не вмещала), остальные — и при луне и при солнце — сидели на гальке. Но повести звучали необычные!..
Конечно, была гитара и была фанера. Это было обязательно для каждого — на фанере станцевать чечетку. Конечно, Иосиф не был исключением. Делал он это вначале застенчиво, потом показывал лихую удаль.
Был он замечательным пловцом, и плавал в такие дали, что бывал невидим. Обидно, что удаль его утрачивалась в нашем ощущении — чем больше удали в море, тем меньше ее чувствуешь на берегу. Мы уже возвращались с обеда, а он — с моря. И триумфа не было. Что-то схожее с этим было и в творческом труде. Он мало был обласкан, хотя ни в какие “греховности” не впадал. В юные годы была “байроновская” грусть — стремление быть таким, но что-то осталось, может быть, неожиданно и для него и для окружающих, и в зрелые годы.
Я не знаю, кому принадлежит название оперы — “Вышка Октября”. На сцене были вышки, добывающие нефть, неизбежные вредители в зеленых очках, выезжала на сцену машина — “газик”, в те годы знамение времени. Были одобрительные аплодисменты в зрительном зале.
В этой опере принимали участие Батурин, Максакова, Алексеев и др. Ставил спектакль Тициан Шарашидзе, дирижировал Небольсин. Музыка Б. Яворского — профессиональна.
Было странно смотреть, когда Иосиф Уткин сидел рядом с режиссером на сцене, в неизменной “байронке”. Восседать на командном месте на сцене Большого театра юному иркутскому пареньку, видеть восторженные глаза участников и неучастников балета и хора — не просто. Оттого он был подчеркнуто сосредоточен и очень ценил свои слова,— случалось, они бывали не к месту... Но его внешность и доброта, его поведение делали атмосферу приподнятой и доброжелательной. Его стремлением было — научить и самому учиться.
Это была эпоха исканий, и поиски новой формы ощущались очень остро, хотя в театре были люди, которые сразу заняли позицию “моя хата с краю”,— по существу, они считали, что не дело оперы — брать сегодняшнюю тему в таком натуральном толковании. Каждое искусство имеет свои непреклонные законы и каноны. И они-то по сути не могли вместить в свои рамки так просто тему. Иосиф Уткин понимал, что в опере основная драматургия — в звучании и современная тема может оказаться слишком поспешной. Оттого он не переживал трагически, когда спектакль, автором либретто которого он был, не удержался.
Если Павел Васильев кричал: “Не надо петь моих стихов, не надо!”, то Уткин не скрывал, что ему приятно, когда стихи его звучат в музыке.
Подари мне на прощанье
Пару милых пустяков —
Папирос хороших, чайник,
Томик пушкинских стихов...
Музыку написал Половинкин. Я пел этот романс, как и другие, например, “Шел солдат с фронта”. На его стихи писали музыку многие — Давиденко, Половинкин, Блантер...
Воздушные налеты на Москву. Двор МГУ. Я приехал из Куйбышева по вызову на несколько дней. Иосиф Уткин — с рукой на перевязи, в пилотке. Он ходил в черной перчатке и, хоть было жарко, ее не снимал. Страшно. Но тогда, чтобы не уходить в убежище, мы выходили во двор, в садик МГУ. Там лежали бревна. И вот, сидя на них, мы мечтали, что будет после войны. Он читал стихи, говорил, что нужно сделать так, чтобы жизнь была прекрасна — человек удивительно устроен.
Примерно в этот же период, когда Москва была в значительной части эвакуирована, он принес мне в гостиницу “Националь”, где я в то время жил, посвященные мне стихи — “Папироса”:
— Дорогой Ваня!
Тебе, кажется, очень понравились эти стихи. Если это действительно так, то думаю, ты не возразишь против того, чтобы они были посвящены тебе твоим старым товарищем.
В память обманувшей нас юности нашей и вопреки коварному равнодушию и самосудам над искусством я и посвящаю тебе эти стихи.
Иосиф Уткин
18/7 1943 г.
И. С. Козловскому
Вот на что это похоже,
Если правду говорить.
...Улыбнулся мне прохожий:
— Разрешите прикурить?
Папироса к папиросе,
Общей страсти уголек.
Никаких тебе вопросов,
Каждый каждому далек.
Ни о чем не говорили
(Такова прохожих жизнь.)
Улыбнулись, прикурили
И с улыбкой разошлись.
Вот и ты в какой-то вечер,
Если правду говорить,
Улыбнулась мне при встрече:
— Разрешите прикурить?
Папироса к папиросе,
Общей страсти уголек,
Никаких тебе вопросов,
Каждый каждому далек.
Не страдали, не корили
(Такова прохожих жизнь.)
Улыбнулись, прикурили
И навеки разошлись.
На прощании с Уткиным, уже лежащим на смертном одре, на гражданской панихиде, выступал И. Эренбург. Я пел “Смерть” Бетховена (“Время мчится, вечность ждет...”) на слова Гете…
Если бы он сам мог вмешаться в эти печальные неизбежности, он бы воскликнул: “Только сделайте так, чтобы у меня был приличный вид!” Эстетическое чувство его никогда не покидало.
Суть в том, что сам Уткин не воскликнул, как в свое время Чехов, что после смерти его читать будут недолго. Но сегодня мы читаем и вспоминаем Иосифа Уткина. И, думается мне, будем долго, долго вспоминать его как поэта, как представителя эпохи, в которую он жил, как вдохновенного мастера.
1971
Мария Чехова
Мне, как и многим, довелось встречаться и быть в ее обществе... Она сохранила до глубокой старости ум, обаяние, жизнерадостный юмор и тонкую наблюдательность, от которой ничего не ускользало и в большом и в малом, окружавшем ее. Есть фотографии Марии Павловны, запечатлевшие до некоторой степени эти черты ее необыкновенного облика. Но за лукавым или ироническим взглядом всегда чувствуется глубокая человечность.
Ее рассказы о Левитане, Горьком, Бунине мне довелось слышать один на один. И в этих рассказах, часто несхожих с канонизированными описаниями жизни ее великих современников, так много было неповторимого и обыденного, свойственного людям, что они становились еще более человечными.
Ее воспоминания, шутки, милые капризы и замечания делали эти встречи необыкновенно радостными и духовно насыщенными. Но как можно передать словами звучание голоса Марии Павловны, скажем, когда она рассказывала об объяснении с ней Левитана или о разговорах с Горьким? Да и необходимо ли это? Важно то, кем она для нас была. Она обладала притягательной силой не для одного поколения людей, которым довелось видеть, слышать ее в незабываемом чеховском уголке в Ялте.
Для будущей киноповести об обитательнице дома Чехова в Ялте небезынтересны были бы такие кадры: раздается музыка, две девочки с цветами и бубном направляются через двор к Марии Павловне и Ольге Леонардовне, которые стоят на крыльце чеховского дома. Тут же звучит и песня. Кинокадры в Гурзуфе. Прибой моря. Поздний вечер. За забором дачи Ольги Леонардовны не видимый никем оркестр. За столом Мария Павловна и гости: писатели, художники, артисты. Поется шутливая песня: “О Мари! О Мари!” Оркестр аккомпанирует сначала — за забором, потом — за ширмой.
У нее бывали люди разных профессий, и это только делало встречи интересными и душевными. За столом можно было встретить партийных и советских руководителей Ялты, поэта Маршака, семью драматурга Тренева, певицу М. Максакову, писателя Павленко, адмирала, маршала, государственных деятелей, академиков Несмеянова и Хрякова, артистов Художественного театра Дорохина, Грибова, Пилявскую, Бендину, искусствоведа Виленкина. Все эти люди названы для того, чтобы можно было по крупицам воссоздать ее многогранный образ. Все они адресаты, к коим следует стучаться по этому поводу.
Она принадлежала к людям, которые являются примером и для нашего времени, и для грядущих поколений. И если Антон Павлович Чехов мечтал о людях новой эпохи, так вот Мария Павловна в нашу эпоху была таким человеком, в котором нравственная чистота, моральная сила и убежденность приковывали к себе внимание соотечественников, обезоруживали врагов нашего народа, когда ей пришлось остаться во время войны в занятой вражескими войсками Ялте.