Она остановилась под стеной и выжидающе посмотрела на него. Он поглядел по сторонам, потом провел рукой по черным волосам.
— Боже мой, — сказал он, — это же сущий ад.
Присс испугалась, что вот-вот потеряет его, и сказала поспешно:
— В это время ночи в «Голубом колокольчике» полно народа. Я подумала, что вы хотите выйти наружу. Конечно, вы к такому не очень привыкли, но тут тихо, и никто ничего не скажет. Никто нас не увидит.
— Никто? — Он внезапно схватил ее за плечи, и она увидела, что лицо у него почти побелело от изнеможения. — Даже звезды?
Присс засмеялась.
— Господи, мистер. В Лондоне звезд и не видно никогда. Из-за туч и дымища из всех этих труб.
Он все еще пристально смотрел на нее, но почему-то ей почудилось, что он ее не видит.
— Иногда она следит за мной, — прошептал он. — Селена, Селена. Она ревнива и не хочет никого, кроме меня.
Присс отшатнулась. Селена?! Господи Боже, он бредит. Если бы не обещанные пять шиллингов, она бросила бы его стоять тут, бормоча себе под нос. Опий, не иначе. Кожа на его выпирающих скулах была туго натянута, а зрачки — меньше булавочной головки. У нее одно время была подруга, которая слишком пристрастилась к опийной настойке. Она продавалась всякому, кто ее брал, и подхватила французскую болезнь; потом воровала на улицах, и ее повесили в Ньюгейте.
Присс сказала резко:
— Никакой Селены тут нет. Коли вы передумали, так вернемся в кабак. Все ведь чин чинарем, верно?
Он поднял дрожащие руки, чтобы прикоснуться к длинной пряди ее рыжих волос, выбившейся из шпилек. И сказал словно с усилием:
— На минуту ты мне напомнила ее. Прости.
Присс презрительно следила за ним.
— Вы дадите мне пять шиллингов, как мы уговорились?
— Да.
Присс пожала плечами и начала расстегивать корсаж, торопясь заработать свои деньги и вернуться в зальце. Ночной воздух холодил ей кожу, вызывал дрожь. Бог свидетель, он либо сумасшедший, либо на пути в Бедлам; ну, так он же иностранец, а Джош говорил, что все иностранцы бормочут невесть что.
Ну, во всяком случае, француз теперь перестал лопотать, а занялся тем, ради чего они сюда пришли. Он дергал кружевную обшивку ее корсажа и хватал груди. Присс уловила его спешку, занялась застежками его панталон, выругавшись на свою краткую неуклюжесть.
— Иисусе, — пробормотала она, когда он почти в исступлении задрал ее юбки до талии. — Полегче, полегче, мистер…
Он был очень распален, этот француз; она полуожидала, что у него мало что получится из-за того, чего он набрался, но она ошиблась. Теперь он причинял ей боль, и она протестующе вскрикнула, но он придушил ее крики поцелуями и получил свое удовольствие быстро и круто. Потом, когда его хватка ослабела, она слепо отшатнулась и ухватилась за стену, чтобы не упасть, думая: а Джош верно говорил, от них всегда неприятности, от таких вот одиночек.
— Мои деньги, будьте так добры, — потребовала она, натягивая корсаж на груди.
Он медленно застегивал сюртук, понурив голову, будто внезапно совсем устал. Она увидела, что его лоб залоснился от испарины.
— Да, — сказал он, поднимая голову и глядя на нее. — Разумеется, тебе нужны деньги. — Он уже сунул руку в карман сюртука, и Присс испустила легкий вздох облегчения. Она очень быстро узнала: если они готовы заплатить, то все в порядке. Она протянула руку навстречу его сжатому кулаку.
— Вот, — сказал он. — Бери.
И монеты одна за другой упали на протянутую ладонь Присс, тяжелые и холодные, поблескивающие в слабом свете фонаря.
Золотые монеты. Иностранные монеты. Иисусе сладчайший, подумала Присс, а говорят, что почти все эти жалкие французы ничего не имеют, кроме того, что на них надето. Она уставилась на деньги, не веря глазам.
— Нет, — прошептала она, — нет, вы ошиблись… — но усомнилась, что он вообще ее услышал, так как он уже ускользал в мутную тьму, поглядывая туда-сюда, будто опасаясь, что их кто-то выследил.
Присс снова посмотрела на горсть золотых монет и в недоумении покачала головой. Внезапно ей пришло на ум, что он мог быть не просто под воздействием опия; что, если он поражен какой-то хворью — недаром его глаза так горели в бледности его лица, пока он бормотал про звезды и какую-то Селену. В ней снова всколыхнулся страх, потому что она не хотела умереть или стать безобразной, как ее подруга с французской болезнью, та, которую повесили в Ньюгейте. Ведь воровство — единственное, что ей останется, как только ее красота пропадет.