Савицкий Дмитрий
Музыка в таблетках
Дмитрий Савицкий
МУЗЫКА В ТАБЛЕТКАХ
Тина не просто съехала, она, несчастное создание, бежала. Когда я вернулся домой из Этрата и, наконец, добрался до дома - парижские улицы были забиты демонстрантами - мне показалось, что дверь взломана. Осторожно опустив саквояж на пол, я толкнул приотрытую дверь и вошел в квартиру: она была пуста. Я уже собрался звонить в полицию, когда сообразил, что телефона тоже нет. Оставался лишь диванчик в дальней комнате да от инфаркта скончавшийся холодильник. На холодильнике я и нашел записку. Пользуясь исключительно фонетикой вместо грамматики, демон моих ночей, она писала, что начинает новую жизнь. Вита нова! В переводе с китайского это означало, что я слишком засиделся на берегу океана и один из ее обожателей, скорее всего, тот самый итальянский паяц с лысыми глазами, чье выжидательное терпение и гнусная улыбочка всегда выводили меня из себя, в конце концов укатил ее в свой замок - какую-нибудь задрипанную чердачную конуру на окраине. Меня огорчило и исчезновение некоторых вещей. Нет, до книг она не дотронулась и роллекс мой не взяла. Она, а скорее всего этот опереточный шут, любитель клубничного цвета панталон, захватила в свой новый и, клянусь, сомнительный рай, мое стерео, и теперь в квартире стояла пыльная истеричная тишина.
Две вещи я решил сделать немедленно. Выпить в баре и купить хоть какой-нибудь дешевый, но разговорчивый приемник. Спустившись в кафе, я стал обдумывать нечто третье, замысловатое, изложению просто так не поддающееся. Она клубилась, эта моя третья идея, как зимний вокзал под открытым вечерним небом, как горный перевал в театральном антракте двух, друг от друга оглохших гроз.
Позже я завтракал в маленьком аргентинском ресторанчике, забитом после островной баталии патриотами. Хозяйка, милейшая толстушка, знавшая меня уже года три, поинтересовалась, где Тина. Я назвал наугад первое же пришедшее в голову кладбище. Поднос хозяйки клюнул боком, тарелка с антрекотом поехала, но все вовремя устроилось. Я выпил изрядное количество красного и на коньяке, за чашкой кофе, ввинтился в реальность. Прежде всего был конец августа. Город стоил обедни и был пуст. Тинино имя прочно устроилось в названии ресторана. Немцы да янки шастали мимо столика. Магазины со спущенными жалюзи обещали так простоять по крайней мере еще неделю. По бульварам давно уже не несся сплошной рычащий поток металла, а катились редкие, на город обреченные драндулеты. Совершенно было непонятно, из каких ворот выкатилась утренняя демонстрация... Я расплатился с любезнейшей Мари-Луизой, она же Реджина или Эсперанца, и отправился неизвестно куда, но с явным ощущением затвердевания вокзальных дымов и грозовых туч, которые с каждым моим шагом наливались полновесным свинцом. О свинце я, честно говоря, и думал. Ближе к вечеру, когда я окончательно созрел для террористических акций и в голове моей замелькало чудесное имя братьев Ле Паж, в Марэ, где-то рядом с улицей Короля Сицилии, в одном из ее боковых отростков, я нарвался на слабо освещенный пенальчик музыкального магазина. Витрина была завешена старыми афишами и старик Карузо, обнимая Шаляпина, делал нос развалинам Колизея. Я пощупал то место в памяти, где еще теплилось желание купить приемник и, под треньканье колокольчика, вошел. Лавка, как мне показалось сначала, была пуста. Чудесный мицибиши последней марки, как брикет золота тускло светился на полке. Из-под лиловых полей шляпы манекена выглядывали клипсы стереонаушников. Чудовищных размеров граммофон стоял в углу. На куче антрацитно-черных пластинок сидел пенсионного возраста плюшевый пес. "Голос его хозяина" - как это называлось по обе стороны последней войны. Я уже собирался выйти - не покупать же в этой берлоге стерео: ни гарантии не получишь, ни сдачи - как вдруг увидел от руки написанное объявление, прикнопленное на грудь Мэрлин Монро. Хорошо выбранное место, по-рыбьи рот разевающей суицидальницы. "Музыка в таблетках. Всем кроме язвенников." Подобное сочетание заставило меня довольно-таки гнусно хмыкнуть и тогда из угла, из того, что оказалось кожаным, глубоким как могила, креслом, вылез сухой, с бабочкой на кадыке, старикан. Он попробывал на мне свой английский, без перерыва - немецкий, нечто вроде польского и, наконец, вернулся на язык генерала де Голля. На всех четырех он имел один и тот же, как бы носом клюющий акцент. "Молодой человек желает попробовать - сказал он утвердительно. - Изобретение еще не получило огласки. Одно дело совершить гениальное открытие, другое - иметь деньги на рекламу. Все, что вы видите здесь на полках - вчерашний день, трупы музыки. Я держу этот хлам для контраста, как на выставке гоночных машин уместно поставить в центре телегу... К тому же, если я выставлю товар лицом, народ подумает, что здесь аптека. Нет ли у юноши гастритных явлений? Не был ли он, упаси Бог, оперирован в области кишечника?" И он достал с полки обычную, из-под нескафе, банку и выкатил мне на ладонь крупную голую пилюлю. - Пробная.., - улыбнулся он. - Финал фортепьянного концерта Чайковского..." Я мотнул головой - в свое время меня перекормили Чайковским и это был как раз тот случай, когда могли начаться гастритные явления, или, по крайней мере, диаррея. Мы сошлись на увертюре к "Дон Джованни", и голубая пилюля сменилась розовой с иероглифом порядкового номера. Я принял из рук старикана стакан водопроводной воды и, следуя приглашающему жесту, опустился в глубокое кресло. - Прозит! - сказал я, заглатывая увертюру. Вода была ржавой на вкус.
Смеркалось. Я видел, утопая в кожаных волнах кресла, сквозь немытое окно лавочки дом напротив - отраженный в стеклах, издыхающий закат, борьба грязно-огненного с грязно-голубым. Девочка с замутненным взором, промахиваясь, поливала цветы. Кошка, по-бандитски вытягивая шею, кралась по карнизу. Внутри у меня шипело, словно я принял сразу две таблетки алка-зелцер. Я пытался сосредоточиться, но мысль, что со мною должно что-то случиться, как это было в первый раз, когда мы с Тиной попробовали кислоту*, на этот раз смешила меня. "Тина, - подумал я, - капризная развратная негодница." Я отчетливо увидел ее мальчишеские загорелые в белых носках ноги, но в этот момент, глупо сказать почти со щелчком - внутри меня раскрылась конкретная высококачественная, ни с чем не сравнимая тишина. Перепутать ее было невозможно. Она была набита осторожными мелкими движениями: устройством носового платка, перелистыванием какой-нибудь там седьмой на пюпитре страницы, кивком в первый ряд, осторожным нырком в тень контрабаса, где мгновенным подергиванием освобождались шнурки лаковых туфель...
Давление этой разверстой расступающейся тишины вытеснило из меня обычный ежесекундный джаминг, прописанный пожизненно. Подобное случалось со мною лишь в те редкие мгновения, когда жизнь переходит из одной части в другую, на переломе судьбы, когда происходит оглушительный взрыв внутренней тишины, зрительно подсвеченный тем серебристо-лиловым светом, который как-то неизбывно связан с адреналином. Я могу так спокойно теперь описывать это свое первое состояние, потому что со временем я укрепился в нем, как в этом кожаном кресле, знал, так сказать, где у него подлокотники... Между прочим, все медитации дзена, все шав-асаны, раджа-йога и монастырское затворничество алчут именно этой тишины - оставим музыку - именно этого отсутствия внутреннею шума.