Выбрать главу

Макар Троичанин

Музыкант

- 1 -

          Понурившиеся скалы лениво стряхивали воду, а она снова и снова, пенясь злобой, лезла на чёрные громады и, обессиленная, отступала. Сырая серая мгла окутывала побережье, прятала море. Обеспокоенное, оно давало о себе знать глухим гулом и великанскими шлепками. Тяжёлые волны, мутные от грязи и пены, с грохотом наваливались на каменистый пляж, со злобным шипением добирались до изжёванных водорослей, измусоленной щепы, блестящих створок покинутых раковин, серо-розовых изломанных панцирей крабиков и уползали восвояси, чтобы в новом рывке забраться ещё дальше.

          Штормило…

          Давно уже не видно под почерневшим песком босых ног, посиневших от холода. Лишь сухие глаза на влажных от тумана лицах жили, напряжённо всматриваясь в серую мглу, стараясь проникнуть взглядом туда, откуда должны были появиться баркасы. Туго крест-накрест повязанные платки одинаково чернели на плечах женщин и детей, больших и маленьких старушек. Туман сделал их выбившиеся из-под платков волосы капельно-седыми.

          Нет ничего тяжелее ожидания. Вернутся ли мужья, чтобы накормить детей и ободрить своих подруг, вернутся ли сыновья, чтобы облегчить старость родителей, вернутся ли старшие, чтобы научить жить у моря, чтобы не разорвался круговорот жизни. Собачьи носы внюхиваются в йодистый воздух, и иней бусинками покрывает их шерсть. Они тоже неподвижны. Их жизнь тоже связана с морем. И они тоже умеют ждать. Ждать не только пищи, но и ласки, которые нераздельны.

          Там, за белёсой мглой, ревело море, не сдерживаясь, раскатисто и властно. А здесь тонко позванивал туман, торопясь убежать вверх по реке, цепляясь за прибрежный кустарник, да скрипка, неведомо как оказавшаяся в этих мрачных декорациях, тихо грустила в мягком адажио. Вряд ли кто её слышал. Она была всего лишь частью тревожного ожидания, звуками его, вырвавшимися наружу из захолодевших душ. Её хозяин импровизировал. Он играл для всего мира, для себя и для женщин и детей, переполненных тревогой, ожиданьем, болью, всем тем, что мы называем любовью, и боялся взглянуть в их окаменевшие лица и застывшие глаза. Ему нечем было им помочь, и он играл, чтобы не переполнялись сердца невыносимой болью, чтобы хоть немного отвлечь эту боль. Из оборванного обшлага высовывалась почти по локоть бледная худая рука. Покрасневшая тонкая кисть больно обнимала гриф. Полуседая встрёпанная голова припала к деке. Небритая щека царапала скрипку, и та жалобно и тонко пела. Пела о покое, о мягком солнце и о ласковом море, о счастье. О том, что нужно ждать и дождаться. Плавная мелодия грациозного менуэта силилась вырваться из нависшего тумана, нежно напрягалась на пиано, потерянно обрывалась в глубоком крещендо, робко иронизировала над своими страхами негромким стаккато. И диссонансом в мелодию врывались редкие крики растревоженных мокрых чаек.

          Но вот собачьи уши вытянулись вперёд, усиленно задвигались носы. Берег ожил и разом придвинулся к прибою: женщины и дети, собаки и чайки устремились к появившимся из туманной пелены лодкам, выискивая жадными глазами своих по знакомым спинам. Баркасы, натужно скрипя уключинами, приближались в пене прибоя. Одни, как нырки, ловили волну и, оседлав её, выбрасывались на берег, где с помощью женщин и детей их оттаскивали подальше от прибоя. Другие, словно подраненные птицы, безвольно отдавались волне и с трудом, рывками, черпая воду, приближались к берегу, редкими натужными взмахами вёсел подвигаясь к ожидавшим. Но вскоре и они оказались на берегу.

          Один баркас…второй…третий…четвёртый…

          Ещё обвисший парус…ещё…

          Изломанная, измочаленная мачта…

          И без мачты,…без вёсел, с досками…

          Не все вернулись баркасы. И не все ещё ожили на берегу, не все сердца оттаяли. Ещё ждут. Сердце не верит. Не хочет верить, хоть разум и начал смиряться. Но никогда не быть сердцу с разумом в согласии. Никогда не вернутся не вернувшиеся и, всё равно, никогда не перестанут ждущие их ждать. Если не так, то как жить? Ведь вся жизнь – ожидание. Ожидание того, что никогда не свершится. Ждать и верить – значит жить! И это сильнее, чем знать и ни на что не надеяться. Никогда не быть сердцу с разумом в согласии, и, тем более, никогда, если это касается наших близких. Главный советчик здесь – сердце. А оно говорит, стучит: жди, жди, жди…

          И ждут…

          Только четверо: женщина, двое детей и собака. Мечущийся порывистый ветер срезает с острых гребней волн солёно-серую пену и бросает им в лица, но не дрогнут на них глаза, устремлённые за прибой, за туман, за бесконечность. Вокруг них суетятся вернувшиеся и встречавшие, а они уже отгорожены от остальных своей скорбной судьбой, которой ни с кем не поделишься и которая всегда рядом с морем, всегда сторожит и соседей.

          Рыбаки разгружали баркасы, снимали снасти, отогревались душой, а значит и телом, постепенно отдаляясь от моря и возвращаясь на берег. Заскорузлые, узловатые, грубые пальцы, с трудом распрямляясь, выбирали из наполненных водой баркасов нежную, остро пахнущую рыбу и бросали её в корзины, принесённые женщинами. Улов был плохой, очень плохой, рыбы было мало. Вокруг стояли пустые, отброшенные, отчуждённые корзины. И их было много.

          Двое пожилых рыбаков с короткими мокрыми бородами подошли к всё ещё ожидавшим и поставили за их спинами одну из корзин с рыбой. Молча постояли и ушли. Кто знает, что нужно и можно сказать людям в горе? И зачем словами рвать тонкую нить, что ещё связывает с не вернувшимся мужем и отцом, сыновьями и братьями, хозяином?

          Вскоре берег опустел. Рыбаки ушли, унесли снасти и рыбу, оставив мокрые, избитые баркасы с грудами замусоренных водорослями сетей. И бушующее в тумане море. Остались и женщина с детьми и верным псом да музыкант. Он давно уже не играл, глядя со стороны со смущённо-виноватой улыбкой на рыбаков. Она и теперь ещё не сошла с его лица. Но рыбы ему не дали. Её было мало, а он со своей музыкой давно уже стал привычным, как море и лагуна, небо и скалы, воздух и земля, таким же бесплотным, и никто не подумал, что и ему нужна рыба, нужна пища. Тем более что её было мало, а сердца сжаты неудачей, озлоблены судьбой, виной перед женщиной с детьми, нечеловеческой усталостью, плохой погодой и неуверенностью в завтрашнем дне. О нём просто позабыли.

          Стремительно наступали сумерки, гася немногочисленные краски. Свинцово-зелёные волны стали тёмно-серыми и серебристыми. Воздух был таким сырым, что, сколько ни дыши, не надышишься. Тёмные фигуры уходящих женщин и детей постепенно растворялись в наступающей темноте. Музыкант с трудом подавил непрошенную улыбку и, тяжело передвигая ноги, сгорбившись и неловко зажав скрипку под мышкой, пошёл к сараю, что возвышался за пляжем в кустах и где хранились рыбацкие снасти. Там он ночевал, не найдя пристанища в посёлке. Собственно, он его и не искал, всё более равнодушный к удобствам, живя тем, что получал от сердобольных женщин и, изредка, от суровых моряков.

          Чёрная ночь поглотила всё. Тягучая тишина, пропитанная сыростью, мерно нарушалась прибоем. Шторм, очевидно, утихал. В сарае он ночевал на широкой полке, заваленной старыми сетями и покрытой не менее старыми одеялами, что ему дали в посёлке. Он привык и к темноте, и к неустроенности своего жилища, и к замкнутости рыбацких семей, и к одиночеству ночей, когда хорошо мечталось, даже если день был плохой, как сегодняшний. К голоду он тоже привык.

          Раньше он жил в большом городе и играл в больших залах, собирая аплодисменты и греясь в лучах признания и преклонения. И тогда-то он возомнил о себе и решил, что способен своей музыкой изменить мир. Он бросил всё и пришёл к простым людям, жившим далеко от города внизу у моря, решив силой своего искусства вырвать их из животного существования ради воспроизводства и увлечь к духовному совершенствованию, победить власть плоти и куска хлеба над потребностью прекрасного. Он зря старался. В какой уже раз он остался голодным, и в какой уже раз обида на этих людей переполняла его сердце.

          Мимо сарая прошли в посёлок, очевидно, женщина с детьми и собакой, и снова всё стихло.