— Не знаю, — простонала Иза.
— Бежать должна! — выкрикнула Эля Грубер, мотая головой по подушке. — Бежать как можно дальше от Завесы! Не старайся ничего понять — верь тому, что видишь! Кажется тебе, что бредишь, что это сон, кошмар, а это будет реальность! Понимаешь?
— Нет… Не понимаю. Я… сошла с ума, да?
Девочка молчала, всматриваясь в потолок маленькими, как булавочные головки, зрачками.
— Да, — сказала она. — Все сошли с ума. И уже давно. Еще одно безумие, маленькое зернышко на вершине огромной горы безумий. Этот последний вееал, которого не должно быть. Кто знает, может, это случится сегодня? Ты слушаешь меня?
— Слушаю, — сказала Иза совершенно спокойно. — Но я — психиатр. Я абсолютно точно знаю, что ты не можешь со мной говорить. Ты находишься в больнице, в состоянии комы. Это не ты. Голос, который я слышу, имитирует мой больной мозг. Это галлюцинация.
— Галлюцинация, — повторила девочка, усмехаясь. Это судорога лицевых мышц, ну конечно, типичная судорога вследствие кровоизлияния, подумала Иза, в этом нет ничего сверхъестественного. Ничего сверхъестественного, подумала она, чувствуя, как щетинятся волосы на затылке.
— Галлюцинация, говоришь, — протянула Эля Грубер. — Или то, чего в действительности не существует. Ложный образ. Так?
— Так.
— Это можно слышать. Это можно видеть. Но этого не существует, так?
— Так.
— Какие же мы с тобой разные, ты и я. Казалось бы, мой мозг развит менее твоего, но я, например, знаю — то, что я вижу и что слышу, есть. Существует. Если бы не существовало, как можно бы это увидеть? А если существует и имеет когти, клыки, жало, то надо от этого убегать, ибо оно может изувечить, сокрушить, расцарапать. Именно поэтому ты должна бежать, светловолосая. Сквозь прорвавшуюся Завесу пройдут галлюцинации. Это хорошее определение для того, что не имеет собственного облика, но взыскует его в мозгу того, кто на это смотрит. Насколько этот мозг выдерживает такое испытание. А мало какой выдерживает. Последний раз говорю: прощай, светловолосая.
Голова Эли Грубер безвольно упала набок, вперив в Изу мертвое стеклянное око.
Кот
— Пора уже. Сейчас, — прошептал Хенцлевский. Нейман покосился на часы. Было девять двадцать три. Когда он взглянул, последняя цифра заплясала, как скелет в мультфильме, становясь четверкой. По путям, за огородами, в глубоком, поросшем рябиной котловане гремел и гудел поезд.
— Чего мы ждем, холера? — занервничал адвокат.
Нейман вытащил из пластикового мешка толстый тюк, замотанный множеством полотенец и джутовой веревкой. Из свертка высовывался бело-черный кошачий лоб, с другой стороны — хвост и задние лапки.
Нейман извлек из кармана куртки пассатижи, замотанные оранжевой изоляцией.
Дальше, за беседками, Здыб, притаившийся рядом с Вендой, тяжело булькающим заложенным носом, содрогнулся от вопля, который донесся до него со стороны огородов.
— Господи! — высморкнулся Венда. — Как это ему должно быть больно…
Ощеривши белые зубы, прижавши уши, припали к земле кошки на Долах.
Музыканты, все четверо, были готовы.
Здыб
Гул поезда стих, эхом прокатившись еще по бетонным стенам блоков. И тогда чудовищный вопль со стороны огородов повторился, разорвался как граната, взлетел неправдоподобно высоко, нарастающий, рвущийся, страшный.
— Матерь Божия! — вскричал Венда. — Толек! Это не кот!
Здыб дернулся, расстегивая куртку, выхватил пистолет из кобуры. Рык — это был уже рык, не вопль, оборвался, лопнул, вибрируя, как кромсаемая ножницами стальная проволока. Здыб побежал. Перескочил живую изгородь, продрался сквозь кусты крыжовника. В этот момент ночь пропорол второй крик, еще чудовищнее первого, короткий, обрывистый.
— Анджееееей! — проревел стажер.
Рванув через помидорные грядки, он налетел на полную бочку воды, оттолкнулся, как от стенки, споткнулся, упал, вскочил, поскользнулся, снова упал, инстинктивно выставив вперед руку, вдавил дуло Р-83 в мокрую землю. Позади себя слышал проклятия Венды, который наткнулся на упругую преграду проволочной сетки.
— Анджееееей!
Снова споткнулся. Разглядел, обо что. И тогда начал кричать.
У Неймана не было головы.
Что-то ударило его в грудь. Здыб, упав на колени, задыхаясь, кричал, кричал до боли, такой же точно крик бился в его ушах. Резко дернувшись, оттолкнул от себя руку в окровавленном поплиновом рукаве, из которого торчала скользкая, гладкая, белая в окружающем мраке кость.
На газоне, на четком фоне редкой гряды подсолнухов, что-то сидело. Что-то, что было огромным. Огромным, как грузовик. Темно-синее небо, подкрасненное далеким неоном, слегка рассветлилось за плечами сидящего на траве великана — словно это огромное нечто прорвалось сквозь небо и ночь, оставив за собой светящийся разрыв.
Очередной поезд, ворвавшийся на железнодорожный переезд, хлестнул заросли сверкающим бичом света. Здыб открыл рот и захрипел.
Сидящее на корточках на газоне горбатое чудовище с огромным, покрытым наростами брюхом, оскалившись, подняло тело Хенцлевского в корявых лапах. Фары поезда взбурлили огороды тысячью движущихся теней. Здыб хрипел.
Чудовище разинуло пасть и с хрустом, одним щелчком отгрызло Хенцлевскому голову, далеко, с размахом, отшвырнуло тело. Здыб услышал, как тело ухнуло о конструкции из гофрированной жести. Моча теплой волной стекала по его бедру. Он уже ничего не видел, но знал, чуял, что чудовище, мерно переставляя короткие лапы с огромными ступнями, идет к нему.
Здыб хрипел. Ему очень хотелось что-нибудь сделать. Хоть что-то.
Но он не мог.
Капли
Музыка, склеивающая Завесу, разрывалась, лопалась, распадалась на эластичные лоскуты. Трещина увеличивалась, с той стороны ползла клубящаяся смрадная мгла, огромные, лохматые тучи, туман, насыщенный тяжестью, как плевок сырости, мешающейся с кислотным городским смогом. На крыши, на асфальт, на оконные стекла, на автомобили падали первые редкие капли.
Падали капли желтые, шипящие при соприкосновении с металлом, протискивающиеся в щели и трещины, где палили изоляцию кабеля и грызли медь проводов.
Падали капли бурые, большие и вязкие, и там, где они падали, блекла трава, листья сворачивались в трубочки, чернели стебли и ветки.
Падали капли чернильно-черные, и там, где они падали, испарялся и плавился бетон, раскалялся кирпич, а штукатурка оплывала по стенам, как слезы.
И падали капли прозрачные, которые вовсе не были каплями.
Рената
У Ренаты Водо была безобидная причуда, чудаковатый обычай — неизменно, укладываясь в постель, она проверяла, опущена ли крышка унитаза и заперта ли дверь в ванную. Унитаз, открытый в таинственный и враждебный лабиринт каналов и труб, был угрозой — он не мог оставаться открытым, незащищенным — ведь «нечто» могло из него выйти и застигнуть спящую Ренату врасплох.
В тот вечер Рената, как обычно, опустила крышку. Проснувшись от беспокойства, обливаясь холодным потом, трепеща в полусне, как рыба на леске, она попыталась вспомнить, закрыла ли дверь. Дверь в ванную.
Закрыла, подумала она, засыпая. Конечно же, закрыла.
Она ошиблась. Впрочем, это не имело никакого значения.
Крышка унитаза медленно поднялась.
Барбара
Барбара Мазанек панически боялась любых насекомых и червяков, но истинный, вызывающий прилив адреналина страх и пробирающее все тело дрожью отвращение пробуждали в ней уховертки — плоско-округлые, юркие, бронзовые страшилища, вооруженные похожими на щипцы клешнями на конце брюшка. Барбара глубоко верила, что эта быстро бегающая, пролезающая в каждую щель гнусность только и ждет случая, чтобы вползти ей в ухо и изнутри выжрать весь мозг. Проводя каникулы в палатке, она каждую ночь старательно засовывала в уши затычки из ваты.
В ту ночь, проснувшись от беспокойства, она невольно прижала левое ухо к подушке, а правое прикрыла плечом.
Это не имело никакого значения.
Сквозь неплотно прикрытые двери балкона грязной маслянистой волной начали просачиваться и растекаться по комнате миллиарды юрких насекомых. Глазки их светились красным, а клешни на кончиках брюшек были остры, как бритвы.