«Штутгарт — как странно! Сейчас я лягу в кровать, где до меня наверняка умер не один человек. Сегодня эта мысль меня нисколько не тревожит. Наверняка здесь, и подолгу, лежал не один труп. А чем этот труп хуже меня? Ведь труп также не может ничего знать ни об отце, ни о матери, ни о сестрах, ни о Титусе! У трупа нет возлюбленной, и он не может говорить с окружающими на их языке! Труп так же бледен, как я, так же холоден ко всему, как я сейчас. Труп перестал жить, и я уже живу с отвращением. До отвращения? Разве труп получил от жизни все? Если бы это было так, то труп выглядел бы довольным, а все они выглядят несчастными. Разве жизнь столь сильно влияет на черты, на выражение лица, на физиогномику человека? Почему мы живем столь жалкой жизнью, которая пожирает нас и существует лишь для того, чтобы превращать нас в трупы? Часы на штутгартской башне бьют час. Ах! Сколько людей на Земле сейчас умирает? Дети теряют матерей, матери теряют детей. Сколько мыслей превращается в ничто, сколько рождается грусти и утешений! Сколько умирает нечестных покровителей и сколько угнетенных! Мертвы и добрый, и злой, доблесть и преступление. Все братья во смерти»’.
Рядом с этими жуткими картинами и фантазиями о смерти, навеянными чувствительной душой художника, проходят мысли о личном крушении и фрустрации. Этот документ снова и снова поражает подробностью описания чувств и внутренней жизни, исполненной небывалого напряжения.
«Ясно, что самое лучшее — это смерть. Что же тогда самое худшее? Рождение, ибо оно противоположность наилучшего. Значит, я с полным правом могу сетовать на то, что пришел в этот мир. Почему мне не запретили явиться сюда, где я обречен на бездеятельность, чего тогда стоит моя жизнь? Я не могу принести пользы людям, потому что у меня нет ни длинных ног, ни клыкастой пасти. Ну, а если бы я и имел все это, то что бы я от этого выиграл? У трупа есть лодыжки? Не более, чем у меня, всего лишь подобие. Значит, мне осталось совсем немного, чтобы почувствовать себя братом смерти. Сегодня я еще не жажду ее лишь потому, что это сделает несчастными вас, дети мои, и потому, что и вы не желаете ничего более страстно, чем смерти! А если это не так, то я бы хотел еще раз повидаться с вами. Не для того, чтобы стать счастливым самому, а лишь потому, что вы меня так любите… отец, мать, дети, все мои самые дорогие, где вы? Может, вас уже нет? Может быть, москаль сыграл со мной злую шутку? Ох! Подожди, подожди… Что это, слезы? Так давно они не лились из моих глаз. Почему? Уже давно мною овладела сухая грусть, столько дней я не могу заплакать. Что это за чувство. Такое доброе и тоскливое. Плохо предаваться тоске, зато как приятно! Странное состояние. Но ведь и мертвый чувствует себя сразу и хорошо, и плохо. Мертвый уходит в более счастливую жизнь, и поэтому ему хорошо, но ему жаль расставаться с прошлым, и он грустит. Труп должен себя чувствовать, как я, после того как перестал плакать. Нет сомнения, что все мои чувства на короткое время отмерли — какое-то мгновение я был мертв для моего сердца. Или, скорее, мое сердце для меня. Почему же не навсегда? Наверное, тогда бы мне было легче. Один, один.
Ах, невозможно описать, как я несчастен! Мои чувства едва могут это вынести. «Радости» и «удовольствия», выпавшие на мою долю за прошедший год, едва не разорвали мне сердце. В следующем месяце истекает срок моего паспорта, и я больше не смогу жить за границей, по крайней мере, легально. Тогда я буду похож на труп еще больше».
Под влиянием страха за свою семью и Варшаву после разрушительной войны его воображение рисует ужасные картины, а тревога за судьбу близких разжигает чувство мести к победоносным москалям и порождает сомнения в существовании Бога. Читаем записи Штутгартского дневника, сделанные после 8 сентября.
«Я писал предыдущие страницы, не зная, что враг уже в доме. Предместья разрушены и сожжены. Увы! Вилюе (друг юности Вильгельм Кольберг — прим. автора) наверняка погиб, защищая стены города! Я вижу, что Марсель в плену. Храбрый Совинский (композитор и музыкальный литератор, друг Шопена — прим. автора) в руках этих преступников! Боже, есть ли Ты вообще? Да, Ты есть, и Ты не мстишь нам! Что, москали совершили еще недостаточно злодеяний, а может, Ты сам москаль? Мой бедный отец, мой храбрый отец, он, наверное, голодает и не может купить хлеба для матери? Может, и мои сестры стали жертвами ярости москальской солдатни! Паскевич (русский генерал, командовал операцией по взятию Варшавы — прим. автора), этот могилевский пес, устраивается в резиденции первых монархов Европы! Москаль — повелитель мира? О, отец, вот радость твоей старости! Мама, моя нежная страдалица мама! Ты пережила свою дочь для того, чтобы увидеть, как москаль топчет ногами ее прах! Ах, Повонзки (варшавское кладбище, где похоронена Эмили — прим. автора). Разве они пощадили ее могилу? Ее затоптали ногами и завалили тысячами трупов. Они сожгли город. Ах, Боже, почему Ты не позволил мне убить хоть одного москаля! О, Титус, Титус!»