Выбрать главу

- Видишь этот вот катер?

- Вижу.

- Хотел бы?

- Хотел бы. Такой катер...

- Вот именно...

Таким катером может быть и верблюд, и конь, но еще - чтобы было пусто и далеко, и чтобы... Знаешь, такой катер... Когда-нибудь...

Подобное я слыхал уже не раз, от нескольких своих знакомых и приятелей, молодых и все еще моло­дых. Возраст в данном случае никакой роли не играет. Помню долгий, растянувшийся на целую ночь холостяц­кий вечер, который я просидел с коллегами, после которого наши оставшиеся в одиночестве дамы поклялись бы, если бы их спросили, что в перерывах между закусыванием говорили сначала об "отношениях", потом о спорте, потом о политике, затем о "блядях", а уже в конце - каждый сам с собой. Мы же до самого рассвета строили совершенно сопляческие планы авантюрных вояжей. Чем больше упивались мы этим видением, тем более близкий срок назначали. Последствием этой ночи был наш с Яреком Хлебовским совершенно дикий рейд по Соединенным Штатам, который впоследствии я описал в "Асфальтовом салуне". Но, несмотря на то, что там мы спровоцировали десятки приключений, несколько раз мчались наперегонки с полицией, желающей оштра­фовать нас за превышение скорости; что там мы дрались, и что один раз даже очутились в тюремной камере в штате Джорджия, все-таки это был асфальт для четырех мягких автомобильных колес, а не океан или там африканское безлюдье. Домой мы вернулись с некоторым голодом приключений, и снова началось:

- Знаешь, такой парусник...

Знаю. Капитана достали бы из самой преисподней, лишь бы только пустили путы, бросившие свой якорь в Системе, и сплетенные из телефонного шнура, провода от утюга, чьих-то кудряшек и самых дурацких обязанностей. Но такое случается редко, и потому мы бесславно бредем по оккупированным территориям, со­вершенно лишенным даже признаков необычного приключения; и нас не сбросит конь, король не пожмет нам руки, волна не замочит наши ноги, и не раздастся эхо в горах, когда наемный убийца прыгнет на спину, а преж­де чем ударить, издаст боевой клич - ибо все это мы видим только лишь в кино нашего воображения и в кресле кинозала, из этой позиции прослеживая клоунаду нашего рода. Те же, кто всю эту цивилизованную гнусь в конце концов отождествляют с отсутствием достоинства, которым в голову ударит волна ненависти и отваги, вместо того, чтобы войти на катер, подымаются на десятый этаж, и на это кратчайшее мгновение - настолько малое, что страх не успевает вернуться - им, безумным птицам, принадлежит все небо, которое, когда мгнове­ние заканчивается, съеживается в могилу размерами два метра на один и два в глубину.

Существует маленький такой, черненький шарик, что дремлет где-то на дне души, между задницей, привыкшей к стулу, и ртом, привыкшим ко лжи. Иногда этот шарик начинает вертеться и превращается в стек­лянный шар, в котором виден плывущий парусник, дикие кони среди трав и пальмы, согнувшиеся под ударами ветра. Тогда ты видишь самого себя, лежащего на песке, с обращенным к звездам лицом, а луна показывает тебе время. Каждая складочка окружающего пространства скрывает в себе богатства природы и ужаса, который ты вымолил для себя у Бога Великой Неизвестности. Ты чувствуешь соль преступления на спекшихся губах, а твои сделавшиеся внезапно маленькими желания возвращаются к первобытному величию, во времена тех заяд­лых погонь и тайных подкрадываний с ножом в зубах к лагерям, которые стерегут сонные стражи. Ты просыпа­ешься, весь залитый потом, и тоскуешь по этим кошмарам. Но вот когда-то приходит последняя старость, склонная к размышлениям и слезливости, и вечер, когда видение впервые не возвращается к тебе, а шарик на­чинает таять будто снежок, и белый парус катера расплывется в пропасти горизонта. Тогда ты выясняешь, что всей своей положительной, бесцельной жизнью ты предал Бога своих мечтаний, которые в течение многих лет дерзко настраивал на авантюрную ноту, что ты запачкал обе руки и обе стороны своей души, подписав договор с Системой, в которой не достиг ничего, кроме огромной усталости и стыда. Тогда ты начинаешь умирать, а стеклянный шар заменяет тебе святой образок, символизирующий твою последнюю веру, тайную и отчаянно сопротивляющуюся, единственную, которую забираешь с собой в гроб. В прощение.

Как раз такой стеклянный шар, разбиваемый взрывом в какой-то чудовищной, непонятной матке, и на­писал в 1953 году Радзивилл на холсте "Космос можно уничтожить, только не Небо" (Городской Музей в Оль­денбурге). Под ним на берегу мы видим два опустевших парусника-катера, рядом с черной скалой, на которую пикируют птица и самолет. Синяя чаша космоса расщепляется на каменные плиты, будто ударенная топором самим Сатаной, и открывает бездонный провал, в котором живет время героев. Заряженный яростью воздух тянется за стеклянным глазом будто кометный хвост, скалы дрожат в напряжении ожидания, волны непод­вижно застыли, а между мачтами парусников, как между волшебных антенн, текут токи, пробивающие всячес­кую материю. Один только миг, и раздастся громкий стон боли, с которым народится новый мир, вот-вот!... Ты неожиданно надеваешь пальто, которое уже никогда не вернется на свое привычное место, туфли, ключи уже не нужны, идешь к двери... А в дверях стоит инспектор: