Выбрать главу

- Двадцать злотых.

Я чуть ли не подавился, а он - видя мое молчание - продолжил:

- Знаете, это очень хорошая рама. Нужно только добавить два колеса и руль... Отличная рама.

- Как раз такую я и ищу, - ответил я ему. - И вот, наконец, нашел. Это очень хорошая рама, поэтому не могу дать вам за нее так немного. Она стоит, самое малое, злотых двести.

Я сунул ему эти две сотни, схватил раму и как можно быстрее ушел, а потом еще полчаса как дурак таскался по Базару с этой железякой, ища угол, куда бы можно было ее сунуть. Наконец такое место нашлось за какой-то будкой. Когда я рассказал об этом брату о том, как мне было стыдно пробираться с этой рамой в толпе, тот долго смеялся, а в самом конце сказал:

- Знаешь, вот это и есть романтичность - то, как ты таскался с этой ржавой железкой. Возможно. А мо­жет и нет, ведь если бы каждая филантропичная жалостливость считалась бы романтичностью... Не знаю.

А может, романтичность - это тот осенний день, когда выявилась подлость знакомого мне человека, одного из тех великих, которые мыслят, хотя и не имеют к тому призвания. Меня охватило то самое чувство, о котором мсье де Лассай говорил (как свидетельствует Шамфор), что надо каждое утро проглатывать жабу, чтобы уже не испытывать отвращения весь остаток дня, когда придется проводить его среди людей. я бес­цельно шатался по улочкам родной для меня Саской Кемпы (исторический район Варшавы - прим. перев.) и вдруг, проходя мимо костела, услыхал из открытых дверей музыку настолько прекрасную, что она окутала мою душу трогательностью и начала лечить, Я вошел в неф. Было пусто и темно, лишь на алтаре поблескивал ма­ленький красный огонек, и где-то высоко надо мной из органа вырывались звуки, объединенные той чудесной мелодией, бились в своды и отражались от них прямо мне в уши. Уже не помню, толи это была "Токката до-минор" Больманна, то ли хоральная фантазия Франка (скорее всего, именно второе), во всяком случае – как оказалось впоследствии - играл виртуоз мирового класса, профессор Феликс Рончковский, готовясь к завтраш­нему концерту. А я сидел, окутавшись хоралами, и мне было так хорошо... Потому что, забыл я вам сказать, органная музыка, которая является второй (после молитвы) религиозной экспрессией человека, стала одним из важнейших атрибутов романтичности. Тишина у Фридриха несет в себе нечто из языка органа. Тишина, насту­пившая в костеле, когда профессор закончил играть, имела в себе то самое, Фридриховское звучание. Я побла­годарил и вышел на улицу в настроении всеобъемлющей романтичности. Именно так я все это чувствовал.

Но существует, по-видимому, романтичность и региональная. Польская романтичность связывается у меня с пейзажем, что виден через кухонное окно лесной сторожки моего тестя. Если стать за метр от этого окна, вид, заключенный меж резными фрамугами принимает характер картины в раме. На первом плане не­сколько затуманенные (поскольку резкость взгляда настроена на дальний план), высокие садовые цветы и под­солнухи, дальше деревянная, уже подгнившая ограда, потом золотые, волнующиеся поля пшеницы и парал­лельные полосы вспаханной земли, где ни с того, ни с сего вырастает одинокая белая береза, а за нею уже под­ковообразная стена леса, над которым висит голубое небо, жующее зефир облачков. И как же за этим лесом заходит солнце, заливая кровью всю долину! Или когда, присыпанная снегом, царит над ней тишь, свойствен­ная только глубочайшей зиме, когда ничто не движется, все спит - родная эта тишина непохожа на всякую иную тишину. Картину эту я называю, с первого же мгновения, когда увидал ее: "Вот это и есть Польша". Каж­дый раз, когда я приезжаю в лесную сторожку Гробле, забегаю первым делом в кухню и набираю в легкие ог­ромный глоток этого образа. Я забираю его с собою за каждую границу, и это он причина того, что предпочел бы дома в кандалах, чем у чужих в панах - возвращаюсь, иначе не могу без него жить. Романтичность ли это? Мне кажется так, но могу и ошибаться. Возможно, я уж слишком все это упрощаю, сводя сложнейшие состоя­ния души к банальным по сути своей аналогиям, так что я могу и ошибаться как Вильгельм Вайшедель, кото­рый во время публичной лекции о философии Хайдеггера старался говорить проще обычного, так как в первом ряду сидел какой-то внимательно слушающий мужичок, а после лекции выяснилось, что это был сам Хайдег­гер.