Помнишь ли ты еще тот день, когда пожелал неожиданно рассказать мне все, всю свою историю? Ты поглядел мне в лицо слегка пьяными глазами, проверяя, посвящаю ли я надлежащее внимание тому великому мгновению предательства ваших совместных тайн, и сказал:
- Послушай, Она… Знал бы ты!
И на этом закончил, считая, будто рассказал все. И был в этом прав. Ты рассказал всю свою правду. Ну конечно, я тебе верил, я знал, что тогда это была твоя единственная истина, и мне больше не нужно было больше слов или доказательств. Истина – это не то, что можно доказать. Если такая вот идея, такие слова, такие звезды пробуждают в тебе любовь, это означает, что эта вот идея, эти слова и эти звезды являются твоей правдой, логика же должна только радоваться, что ты не заставляешь ее отчитываться в собственной некомпетентности.
Вот только то, что ты говорил правду, помогало немного. Не каждое признание приносит облегчение. Перед этим ты жил как бы жизнью, а потом жил со своим отчаянием. Между этими двумя берегами вздымался короткий мост, по которому ходил с Нею, и по которому после того блуждал как бездомная собака, раздувая жар под котлом воспоминаний. Меня это беспокоило, потому что мне казалось, что нельзя быть вечным туристом в одном, столь ограниченном воспоминании, нельзя бесконечно топтаться на дощечке, определяющей прошедшее время любви. Но, желая, чтобы тебе стало полегче, я врал, будто все эти твои воспоминания – это твои сокровища, обладанию которых все обязаны тебе завидовать.
Это должна была быть терапия, уже и не помню, какая по очереди. Я выдумывал их поочередно, всякий раз иную, вынимая их из цилиндра словно цирковой фокусник кроликов, вот только ни один из них не умел играть в шахматы! А мне хотелось поставить мат твоей ностальгии… Бедный дурачок, что больше мог я сделать, если даже ложь не приносила тебе облегчения? Я изо всех сил пытался помочь тебе. Вот только очень трудно помогать человеку, для которого жизнь превратилась в почтовый ящик, куда никто и никогда не бросит письма. Я мечтал вырвать твою память, украсть воспоминание, сделать так, чтобы ты перестал думать о Ней и мучиться теми идиотскими словами песни, что пел Грехута:
"Где бы ты ни была, что бы ни случилось,
Будет место в книжках и место за столом…"
Будут (так я тогда думал, обманывая тебя) тысячи мест, которых Она коснется ногой и всм телом, тысячи людей, с которыми столкнется, тысячи мужчин с чужими именами, которых она полюбит; тысячи закатов и рассветов, и пляжей с бабьим летом, пальм и развратных комнат, а вот тебя там не будет, и с этим ничего не доделаешь! Это же сколько крыльев нужно иметь – так я думал – чтобы сделаться ангелом и сатаной, соколом и летучей мышью, Летучим Голландцем и Синдбадом Мореходом на волшебном деревянном коне, чтобы добраться в каждое из таких мест и стать шпионом всей ее жизни? Я знал, что этого ты сделать не можешь, не поднимешься над Землей, не охватишь ее одним-единственным взглядом и не усмиришь, чтобы подчинить исключительно своей воле.
Более всего меня беспокоило то, что в отчаянии твоем до сих пор жила надежда, тот самый гадкий паразит, что является матерью всех придурков твоего покроя. Все их прихоти трогательно безнадежны. Ключ журавлей режет небо над двориком, по которому топчется печальный петух. Он поднимает головку, видит громадный, вибрирующий треугольник длинноклювых и вдруг начинает бить крыльями, совершенно не обращая внимания на зерно и червяков – он сам хочет быть журавлем!
Но не будет. Он пленник, которым сделала его жизнь. Он тот самый чернокожий раб Барк, пастух, которого описал Сент-Экзюпери. Как-то раз к нему пристали арабы и сказали:
- Пошли с нами на юг за скотом.
Он отправился с ними, когда же через три дня они очутились в ущелье, на самой границе мятежных территорий, арабы просто-напросто положили ему руку на плече, назвали Барком и продали. Именно точно так же говорит и жизнь: