Преследователь поднимается с колен и смотрит в небо на горные вершины. Надо возвращаться. Ему еще нет сорока лет, а до пятидесяти так вообще далеко. Он идет в сторону пляжа и погружает ноги в приливной пене. Море молчит, оно пусто до самого горизонта и пробуждает страх будто беззвездная ночь, Чайки кончиками крыльев вяжут волны, скрученные в водовороты там, где на дне лежит затонувшая барка иллюзий и прощений. Мужчина поворачивается и видит человека на другом конце дороги. С такого расстояния человек этот похож на червяка, но мужчина понимает. Надо бежать.
И пробегает серна, и птица взлетает в небо, рисуя на небе границу меж явью и сном. И земля горит в муке желания. Весна.
MW: З А Л XV П Р Е С Т У П Л Е Н И Е И Н А К А З А Н И Е
"Бог насмеялся на похоронах Польши,
Ибо, на небе гаденько-грязном
Строили рожи какие-то твари:
Сфинксы, гиганты и бесов отары -
Чудища вида и формы различной;
Понизу, ближе к земле - лишь руины
Храмов священных, а чуть дальше посмотришь
В серой туманной дырище - старая ведьма,
Скалит клыки на изъеденных деснах,
Так насмехаясь над Богом, Царем и над Польшей".
Фрагмент поэмы Людвика Мерославского,
диктатора Январского Восстания
Этой старой ведьмой была История. Над Богом насмехалась потому, что он всегда был предметом ее издевок. Над Польшей и поляками - потому что в ночь с 22 на 23 января 1863 года, без надлежащей подготовки, организации и необходимого числа командиров, вооруженные шестью сотнями охотничьих ружей (sic!), те набросились на самое огромное государство Европы и Азии. А над царем Александром II – потому что, располагая десятками тысяч солдат и сотнями пушек, в течение нескольких месяцев он был не способен подавить этого мятежа. Смеялась она и над тем, что обе стороны надеялись на Бога, у которого вымаливали помощи.
Во всей Истории не было наиболее безумного и наиболее заранее обреченного на поражение восстания. Одни только поляки могли породить нечто настолько придурковато-прекрасное - такой архиромантичный, европейский "божественный ветер" камикадзе. Дикое, безнадежное партизанское движение польского мещанства и польской шляхты, которым пришлось платить собственной кровью за дичайшее невежество и чудовищное хамство предков, загубивших Польшу в молодецких попойках, позорной продажности и отвратном стремлении следовать девизу "Моя хата с краю..." Это они, сыновья подбритых, красноносых, гордящихся гербами тумаков - молодые, наивные, красивые и уже просвещенные, пошли на смерть в глубины лесов, откуда появлялись по образу волчьих стай и кусали царские войска, пока им не повыбивали зубы и закопали в землю. В своих сердцах они носили настолько тяжкую ненависть, что на их могилах из нее выросли пунцовые будто кровь цветы.
Всего несколько месяцев. А они - уже некоторые, последние, с десяток. Зима, весна, лето, осень, и вновь снег, забрызганный кровью в национальные цвета. Сквозь летучие тени деревьев, веселый полет мотылька, сквозь золотой спадающий лист, через все эти дороги в никуда, на которых рождается сердечная солидарность беглецов; в беленьких, сгорбленных именьицах с колоночками, в набухших от дождя седлах, в вздымающихся молитвами в небо дымах привальных костров, без любимых, цветов и поцелуев, ибо, как писал один из них, павший под Юзефовым Любельским, Мечислав Романовский:
"Что ж мечтать нам о любимых,
Чувствах нежных, розах милых,
Нет для нас цветов!
Будто птицы мы в полете,
То мы здесь, а то далеко,
Как прикажет долг."
Они пришли из владычества Насилия и встали на заранее проигрышном месте, познавшем уже множество героических смертей за Независимость. И никто не имеет права манкировать этим. Ленин написал: "Пока народные массы России и большинство славянских стран еще спали глубоким сном, пока в этих странах не было самостоятельных, массовых демократических движений - до тех пор дворянское освободительное движение набирало огромное, первоочередное значение с точки зрения (...) общеевропейской демократии."
В польской живописи имеется об этом свидетельство будто символ. Законченный через десять лет после событий, в 1873 году, "Повстанческий патруль" Максимилиана Герымского (1846-1874). Картина, которую в том же самом году выставили в Мюнхене, Берлине и на Мировой Выставке в Вене, и которая сразу же получила очень высокие оценки европейских критиков (в том числе Пехта и Стасова). Эта картина очень сильно воздействует на меня, достигая самых глубоких закоулков души, моих атавистических печалей, к зависти, что я не участвовал в этом безнадежном чуде, в этой пустоши заканчивающегося мира старинной, сарматской отчизны, в этой лесо-именьевой герилье, в романтическом бреду, прогрессивной и залитой кровью сказке. Что ж!