Одним из ее благотворительных проектов была ежегодная вечеринка в пользу Сельскохозяйственного института в Мартас-Винъярде. Мы все на нее ходили. Ее устраивали на улице, в красивых белых палатках. Малыши бегали вокруг в праздничных нарядах, но босоногие. Джонни, Миррен, Гат и я украдкой пили вино, после чего становились глупыми и неуправляемыми. Бабушка танцевала с Джонни, с папой, потом с дедушкой, придерживая рукой подол юбки. У меня была ее фотография с одной из таких вечеринок. На ней было вечернее платье, а в руках она держала поросенка.
Летом-номер-пятнадцать бабули Типпер не стало. Клермонт опустел.
Трехэтажный дом был выполнен в викторианском стиле. Наверху пристроена башенка, а внизу – огромное крыльцо. Внутри полная коллекция комиксов «Нью-Йоркера», семейные фотографии, подушки с вышивкой, статуэтки, пресс-папье из слоновой кости, чучела рыб. Везде, везде прекрасные вещицы, приобретенные Типпер и дедушкой. На газоне огромный стол для пикника, за которым помещались шестнадцать человек, а неподалеку – качели из шины, подвешенной на большой магнолии.
Бабуля обычно суетилась на кухне и планировала наши выходы в свет. Она шила одеяла в мастерской, гудение швейной машинки отдавалось по всему первому этажу. Надев садовые перчатки и синие джинсы, она командовала прислугой.
Теперь в доме все время было тихо. Ни книг с рецептами на столике, ни классической музыки из кухонного приемника. Но именно бабушкино любимое мыло лежало во всех мыльницах. Ее цветы росли в саду. Ее деревянные ложки, ее вышитые салфетки.
Однажды, когда никого не было поблизости, я пошла в мастерскую на первом этаже. Коснулась бабушкиной коллекции тканей, блестящих, ярких пуговиц, мотков цветных ниток.
Сначала растаяли голова и плечи, затем бедра и колени. Вскоре я превратилась в лужицу, прямо беда для миленьких отрезов ситца. Из-за меня промокли одеяла, которые она так и не закончила прошивать, заржавели металлические части ее швейной машинки. Слезы лились как из-под крана часа два. Моя бабушка, бабуля! Ушла навсегда, хотя я до сих пор повсюду слышала запах ее духов «Шанель».
Меня нашла мамочка.
Заставила вести себя нормально. Потому что я такая. Потому что я Синклер. Она велела сделать глубокий вдох и сесть.
И я послушалась. Как всегда.
Мама беспокоилась о дедушке. После бабушкиной смерти он с трудом держался на ногах, ходил, опираясь на стулья и столики. Он был главой семьи. Она не хотела, чтобы он пал духом. Дедуля должен был знать, что его дети и внуки рядом, сильные и радостные как никогда. Это важно, говорила она; это к лучшему. Не нагнетай страдания. Не напоминай людям о потере.
– Ты понимаешь, Кади? Молчание – защитная пелена от боли.
Я поняла и умудрилась стереть имя бабули из разговора, так же, как раньше имя отца. Не с радостью, так было нужно. За трапезами с тетями, в лодке с дедушкой, даже наедине с мамой – я вела себя так, будто двух самых важных людей в моей жизни никогда не существовало. Остальные Синклеры поступали точно так же. Когда мы были вместе, все широко улыбались. Мы так делали всегда, и когда Бесс бросила дядю Броди, и когда дядя Уильям ушел от Кэрри, когда бабушкина собака Пеппермилл умерла от рака.
Но Гат этого никогда не понимал. Он спокойно упоминал о моем отце – если честно, довольно часто. Папа нашел в нем достойного соперника по шахматам и благодарного слушателя своих скучных военных историй, потому они проводили много времени вместе.
– Помнишь, как твой папа поймал ведром огромного краба? – спрашивал меня Гат. Или обращался к маме: – В прошлом году Сэм сказал мне, что в сарае для лодок есть нахлыстовый набор для рыбалки; вы его не видели?
Разговор за ужином резко прекратился, когда он вспомнил бабушку. Когда Гат сказал: «Мне так хочется, чтобы Типпер сейчас стояла во главе стола и раздавала всем десерт, а вам? Это было настолько в ее духе!» – Джонни пришлось громко заговорить об Уимблдоне, пока тревога не стерлась с наших лиц.
Каждый раз, когда Гат говорил нечто подобное – так непосредственно и искренне, так беспечно, – мне казалось, мои вены вскрываются. Запястья врезаны. Кровь стекала по ладоням. Голова кружилась. Я, шатаясь, уходила из-за стола и изнемогала в тихой, постыдной агонии, надеясь, что никто из своих не заметит. Особенно мама.
Но Гат всегда замечал. Когда кровь капала на мои босые ноги или лилась на книгу, которую я читала, он был добр ко мне. Обвязывал мои запястья мягкими белыми повязками и спрашивал, что стряслось. Он задавал вопросы о папе и бабушке – как будто, если поговорить об этом, станет легче. Будто ранам нужно внимание.