Я представил и рассмеялся:
— Третья мешала бы… И некрасиво это…
Отец смотрит на меня с одобрением:
— Вот то-то и оно, и неудобно и некрасиво… А вот четыре — хорошо, полная гармония.
Глаза у отца — хитрющие, в них бегают веселые искорки.
— Это — как?
— А ноги-то — те же руки…
— Ну да-а… — недоверчиво тяну я. — Ты скажешь…
И отец начинает мне рассказывать о том, как человек стал человеком с двумя руками и с двумя ногами. Рассказывал интересно, образно — вся эта история так и стояла перед моими глазами. Я представлял себе большое, обросшее жесткой шерстью животное, которое ловко лазает по деревьям, хватаясь четырьмя руками за сучья; потом это животное сошло на землю и начало учиться ходить, а научившись, начало работать двумя руками…
— Понятно? — спрашивает отец и добавляет: — Не все так просто, как кажется на первый взгляд. Потребовались миллионы лет, чтобы человек стал человеком… Ну, отдохнули, давай работать дальше…
…У Арика начинает что-то получаться. Он расколол чурбачок на поленья и приступил ко второму. С этим он провозится дольше — сучковатый. Такие чурбачки нужно брать умеючи. Арик старается обойти сучок, бьет топором там, где его как будто и нет. Так когда-то делал и я. Отец заметил:
— Так ты все руки отмотаешь, а толку мало будет… Смотри, как нужно…
Он взял из моих рук колун, приноровился и ударил именно по тому месту, по которому, мне казалось, бить было бессмысленно — в самую середину сучка. Чурбак недовольно треснул, пискнул и нехотя распался надвое.
— Вот так, — сказал отец. — А теперь давай посмотрим, что он из себя представляет этот сучок… Видишь, как он прошил все дерево, словно в узелок связал? Если будешь тюкать вокруг да около, узелок не развяжешь, его нужно рассекать надвое, точно по середине. Ведь и сучок — это маленькое деревцо на большом дереве, и оно тоже колется вдоль. Понятно?.. На, попробуй сам.
Я взял топор и убедился: отец прав.
Арик этого не знает, и поэтому чурбачок с упрямыми сучками ему не поддается, сопротивляется. Незадачливый дроворуб сопит, отирает рукой пот со лба, плюет на ладони, будто это поможет, дергает за топорище, стараясь выдернуть завязший в дереве топор, вновь замахивается, и опять у него ничего не получается.
Пызя качает своей круглой, поросшей редким серым волосом головой и начинает откручивать колпачок у масленки. Бормочет:
— Очень ладно… Ну, ин посмотрим…
Он, кажется, доволен, что Арька никак не может справиться с таким пустяком, как обрезок бревна, а я, глядя на его длинноносую физиономию, начинаю злиться. Арька ничего слушать не хочет, ему надо показать, убедить делом.
— Не так ты, Арик, дрова колешь. Вот посмотри…
Беру обрезок, над которым он только что пыхтел, прицеливаюсь на сучок и взмахиваю колуном. Чурбак со звоном разлетается надвое — дерево хорошо просохло на летнем солнцепеке.
— Видел? — говорю я Арику. — Бей через середку сучка…
— А шти! Шти! Шти! — чихает Пызя и в такт звукам клюет длинным носом.
«Что, не нравится, старая табакерка?» — думаю я и спрашиваю Арика:
— Понял?
В узких коричневых глазах Арика недоумение.
— Ничего не понял…
— Да это же проще простого, — стараюсь втолковать ему. — Сучок нужно раскалывать.
Арька смотрит недоверчиво, будто я хочу обмануть его, и бурчит:
— Колуном легко, а ты попробуй вот этим топором… Ишь, хитрый какой…
— Шти! Шти! — раздраженно чихает Пызя.
Ну и упрямый же этот Арька, как баран! Я, что ли, занимал у Пызи двадцать картошек? Очень мне нужно махать топором в такую жарищу… И все-таки Арьку жалко. Да и самолюбие заело: товарищу не верит!
— Могу и этим, — говорю я и беру у Арьки остро отточенный, легкий плотничий топор. — Выбирай чурбак сам…
Арька выбирает долго и наконец подсовывает мне дубовый обрезок с толстым узловатым сучком на боку. Чудак! Думает, что если сучок большой, значит, и рубить его тяжелей. Нет, меня не проведешь. Есть такие узелки на дереве, в глаза не бросаются, а рассечь куда трудней, чем вот этот большой, самоуверенный «кукиш»…
Я устанавливаю чурбак и взмахиваю топором. Удар хороший — чурбачок треснул, но еще крепится. Тогда я взбрасываю его на плечо и со всего размаха кидаю топор на дровосек. Чурбачок сам пошел на лезвие и развалился, весело крякнув.
7
Солнце палит все горячей. На бледно-голубом, выцветшем от жары небе — ни облачка. Во дворе сгустилась вязкая духота, дышишь словно через вату. Сейчас бы на Кинель, в его прохладную, тугую от течения воду! Понырять бы, поваляться на белом, прокаленном солнечными лучами песке… Да и домой пора шагать — мама, наверное, уже беспокоится, ей скоро на смену, а меня нет и нет. Но не могу же я оставить Арьку одного с Пызей. Если бы Арька умел владеть топором, тогда бы другое дело. А то вон он — весь в поту, еле-еле двигается от усталости. И все из-за этих двадцати картошек… А Пызя молчит. Нюхает свою зеленую пыль, чихает, как старый рассерженный кот, и молчит. Ну и вредный старик! Ему и жарища нипочем. Сидит на самом солнцепеке в своей засаленной черной гимнастерке, в черных из толстого сукна штанах, заправленных в большущие яловые сапоги, и хоть бы что. Погладит костлявой рукой по голове, пожует что-то беззубым ртом и опять сидит молчком, не пошевельнется, думает о чем-то, должно быть, таком же безрадостном и равнодушном, как и вся его согнутая в три погибели черная помятая фигура.