Выбрать главу

и бредить стал. И чем помочь,

когда, как черт иль вий безбровый,

к окну снаружи липнет ночь,

когда кругом — тоска безлюдья,

когда — такие холода,

что даже мерзнет в звонком блюде

вечор забытая вода?

И скучно, скучно так ему

сидеть, в тепле укрыв колени,

пока в отчаянном дыму,

дрожа и корчась в исступленье,

кипят последние поленья.

Он запахнул колени пледом,

рукой скользнул на табурет,

когда, очнувшися от бреда,

нащупал глазом слабый свет

в камине. Сердце было радо

той тишине.

Светает — в пять.

Не постучавшись, без доклада

ворвется в двери день опять.

Вбегут докучливые люди,

откроют шторы, и тогда

все в том же позабытом блюде

чуть вздрогнет кольцами вода.

И новым шорохом единым

растает на паркете тень,

и в оперенье лебедином

у ног ее забьется день…

70

Нет, нет, — ему не надо света!

Следить, как падают дрова,

когда по кромке табурета

рука скользит едва-едва…

В утробе пламя жажду носит

Заметить тот порыв один,

Когда сухой рукой он бросит

глухую рукопись в камин.

…Теперь он стар. Он все прощает

и, прослезясь, глядит туда,

где пламя жадно поглощает

листы последнего труда.

1939

КАК Я ЛЮБИЛ

Как я любил, о том расскажут после.

Но ведь искусство жить совсем не в том,

Чтоб ловко, мать, уметь казаться взрослым

И женщину любить с красивым ртом.

Все это было и давно минуло.

Любовь коверкала, ломала, жгла

И — кончилось. И наша Мариула

С бродячими цыганами ушла.

Нам песни петь, а ей сквозь снег и слякоть

Водить медведя на цепи, навзрыд

Кричать в лицо прохожим, но не плакать,

Мир и от слез не вздрогнет, устоит.

(дата не указана)

***

На третьей полке сны запрещены.

Худой, небритый, дюже злой от хмеля,

71

Спал Емельян вблизи чужой жены

В сырую ночь под первое апреля.

Ему приснилась девка у столба,

В веснушках нос, густые бабьи косы.

Вагон дрожал, как старая изба,

Поставленная кем-то на колеса.

1939

КОМНАТА

Вот она. Возьми ее в ладони

и согрей. Потом — одушеви.

Путано. Тревожно. Как в вагоне,

до ногтей прокуренном, — живи.

Так живи,

чтоб каждый день твой выжил

из дремотной комнатной пыльцы,

чтобы где-то этажом лишь ниже

про тебя злословили жильцы:

тети в кофтах. Пожилые дяди.

Так живи, чтоб плакать привелось

ради дружбы с песнею и ради

чьей-то пряди спутанных волос.

Ночь пройдет. Она заденет краем

абажур. А ты останься нем.

Тени гибнут. Горбятся. Играют.

Тени умирают на стене.

1940

***

Я с поезда. Непроспанный, глухой.

В кашне измятом, заткнутом за пояс.

По голове погладь меня рукой,

Примись ругать. Обратно шли на поезд.

Грозись бедой, невыгодой, концом.

Где б ни была — в толпе или в вагоне, —

72

Я все равно найду,

Уткнусь лицом

В твои, как небо, светлые,

Ладони.

1940

ХУДОЖНИК

Ник. Шеберстову

Одно художник в сердце носит:

на глаз проверенным мазком

пейзаж плашмя на землю бросить

и так оставить. А потом

Все взвесить, вычислить,

измерить.

насытиться ошибкой всласть,

почти узнав, почти поверив,

к концу опять в безверье впасть.

И так все дни.

И с риском равным

быть узнанным, взглянуть в окно.

Весь мир

принять вдруг за подрамник,

в котором люди — полотно.

И дать такую волю кисти,

так передать следы земли,

чтоб в полотне живые листья

шумели, падали, цвели.

1939

ПРЕДЧУВСТВИЕ

Неуж-то, мы разучимся любить,

и в праздники, раскинувши диваны,

начнем встречать гостей и церемонно пить

холодные кавказские нарзаны?

Отяжелеем. Станет слух наш слаб.

Мычать мы будем вяло и по-бычьи.

И будем принимать за женщину мы шкап

73

и обнимать его в бесполом безразличьи.

Цепляясь за разваленный уют,

мы в пот впадем, в безудержное мленье.

Кастратами потомки назовут

стареющее наше поколенье.

Без жалости нас время истребит.

Забудут нас. И до обиды грубо

над нами будет кем-то вбит

кондовый крест из тела дуба.

За то, что мы росли и чахли

В архивах, в мгле библиотек,

лекарством руки наши пахли

и были бледны кромки век.

За то, что нами был утрачен

сан человечий; что скопцы,

мы понимали мир иначе,

чем завещали нам отцы.

Нам это долго не простится,