Выбрать главу

Закричали они по-своему, пронзительно эдак, зашевелились. Гляжу, один фашист забрался в кабину этой полуторки. А мне все чего-то не верится: думаю, пугают, наверно, сволочи, чтоб народ устрашить…

Сабир-абзый пытался свернуть новую цигарку — не получалось: сильно дрожали руки.

— Ну, этот, в кабине который, машину-то завел, газанул потом — трогаться, мол, буду, — голову из кабины высунул, смотрит на кузов. Директор, бедняга, стоит, не шевелится, но стоит прямо, голову высоко держит. Тут машина и поехала. Покачнулся директор… Я глаза зажмурил и чувствую: пилотка у меня с головы сползает. Что такое?!

Мы слушаем не переводя дыхания.

— Знаете, когда говорят «волосы дыбом»? Ну вот… Очнулся: кто-то меня тряс сильно — лейтенант. Я ему в руку-то как клещами вцепился, ему больно стало. Гляжу: тело повешенного качается, вертится еще, будто, скажи, подкрученное. На площади вой, плач. Старушки все крестятся, шум страшный. Парни те веселые, с автоматами на пузе, начали народ разгонять, толкают, орут, у одного в руках горловина противогаза, трубка такая из брезента, морщинистая — еще раньше я слыхал, что они туда камень суют, в конец-то, или железку. Ну прямо мордует он людей этой горловиной и по голове, и по плечам. К нам уж близко подошел, метров, наверно, за двадцать. Узнал я его. Тот самый, который с утра выкомаривал, артиста изображал, своих веселил. Зверь, да и только. Ни стариков, ни детей не пропустит…

Сабир-абзый умолкает. Он всегда так рассказывает: с паузами.

— Погляди-ка спокойно со стороны, как фашист людей наших убивает! А ведь у нас оружие в руках, гранаты. Только нельзя нам на помощь прийти. У нас задание. Мы, конечно, выполнили его. И партизан этот, которого они повесили, очень дорого им обошелся. Но в тот момент тяжело было. Видите, волосы у меня? Там и побелели. И жевать теперь не могу, если что твердое. Видно, мускул какой-то повредил, когда, на такое глядючи, скрипел зубами. Да-а-а… Фашист — это гадина, конечно. Мразь. Таких надо с лица земли без следу стирать… Я, — говорит Сабир-абзый, — осенью сорок первого года был контужен. На реке Сож. Это, получается, смоленское направление. Потом, как из госпиталя вышел, на Курской дуге сражался. Слышали деревню Прохоровку? То-то и оно. Я там до последней капли крови бился и своего, татарского народа не опозорил.

Сабир-абзый достает из печи уголек и прикуривает очередную цигарку… Картошка начищена, вывалена в баки, завтра за ней придут из столовой. Картофельную кожуру уносит конюх — говорит, для училищинской лошади.

— Под Смоленском мне пришлось однажды заночевать у старика со старухой. Разговорились, конечно. Ты, говорит мне старик, кто есть таков? Казах либо монгол? Я, говорю, татарин. Который, говорит, казанский али сибирский? Казанский, мол. И рассказали они мне тогда вот что. В ихнем доме устроили фрицы, когда заняли деревеньку-то, свой немецкий штаб. А ночью, говорит старик, привезли солдаты в дом молодую партизанку. Телогрейка вроде на ней, волосы богатые — две длинные черные косы. Чернобровая, смугляночка, черноглазая, и лет ей, по всему, восемнадцать-девятнадцать. Красивая такая девка… Ну, избили ее, конечно, до полусмерти. Только она, старик сказывал, ни единым словом не обмолвилась. До самого утра ее допрашивали — ни слова. Как рассвело, эти, бандюги-то фашистские, пошли спать в горницу, а старуха пробралась к ней. Чаю горячего дала. Выпила партизанка чаю, все молчком. Старуха тогда говорит:

«Погубят тебя эти изверги, дочка, ты уж от меня-то не таись, скажи, кто ты да откуда, может, я родным твоим чего отписать сумею».

Тут партизанка сказала ей: я, мол, татарка! Вот и все ее слова были: «Я — татарка!» Утром увели ее, сердешную…

Мы сидим в полной тишине, слушаем.

Многое бы дали, наверно, некоторые преподаватели училища, чтоб у них на занятиях царила такая тишина!..

По вечерам на склад, посидеть с Сабиром-абзый, приходит иногда военрук Родионов. Военрук — майор, при погонах и все такое. Во рту у него три золотых зуба. Родионов тоже лежал в госпитале, теперь у него на несколько ребер меньше, чем у других. Семью он потерял. Служил Родионов на Дальнем Востоке, а жена его в июне сорок первого года, вместе с детьми, поехала к родителям в Киев, погостить. Тут война. Родионов был в разрушенном и сожженном Киеве — он его освобождал. Но семью свою найти не смог. Оттого, видно, что всю почти жизнь провел на Дальнем Востоке, Родионов рассказывает только о событиях на границе с Японией. Немецких фашистов он даже вспоминать не хочет.