Плавно продвигавшаяся перекличка споткнулась, однако, дойдя до несчастного Аркяши. Он все еще не оправился от повторного удара и, когда Исмагиль-абзый назвал его фамилию, не сумел подать каких-либо заметных признаков жизни. Тогда неугомонный Альтафи, убоявшись паузы, крикнул с места, стараясь придать голосу все оттенки оригинала:
— Бедя дету. Я побер!
Мы захихикали. Альтафи же был уличен, поднят на ноги и награжден длинной нотацией.
— Нельзя смеяться над физическими недостатками другого, — говорил ему зоолог, постепенно запуская руку за пазуху. — Нельзя, пнимаешь? Этта что еще, а?! Нельзя мизантропом быть, этта очень плохо, нехорошо…
Но как бы строго его ни отчитали, лицо Альтафи после урока, на переменке уж, сияло какой-то вдохновенной радостью. Что за слово такое «мизантроп»? А черт его знает! Но вот приляпали же к Альтафи такое мудреное слово, значит неспроста, это тебе не шухры-мухры!
И «мизантроп» Альтафи с гордым видом расхаживал по коридору. В классе же, на самой последней парте, лежал несчастный одинокий натуралист Аркяша…
И ЗАРИФУЛЛИН РЕШИЛ ОСТАТЬСЯ
Недели две, наверно, минуло, но кажется, что гораздо больше.
Урок идет…
А утро сегодня туманное, воздух плотный, и сквозь него не видать стожков, которые стояли, помнится, на дальнем краю поля. Вообще-то их, надо думать, уже начали перевозить на тока — точно, как раз и время подошло. А бывало раньше, поглядишь на эти стога, деревенские, родные такие, и на душе легче становится. Будто ты дома. Хоть ты и не дома, конечно, а в педучилище. И урок идет. Эх! Теперь даже и стожки вот поисчезли — жалко…
— Ян Амос Коменский, — выговаривает преподаватель педагогики, нос у него турецкой сабелькой, падает криво сверху вниз, — Ян Амос Коменский в основу правильного воспитания ребенка ставит четыре условия. Вы об этом, разумеется, уже знаете. Кто расскажет о знаменитом труде Коменского «Великая дидактика»? Ну-ка смелее, кто желает?
Этот учитель тоже очкастый. Но только стекла у него синего цвета и ужасно толстые. Ледяшки как будто очень холодные, глядеть в них боязно, и мороз прямо по коже. Он, учитель, ведет пальцем по журналу, по списку — медленно и вниз. Вот букву «А», кажется, миновал. У Абдуллина рот шире варежки — радуется, как на празднике. Назад еще обернулся, там Баязитова сидит — попалась, мол, — но и она облегченно кажет Абдуллину язык, потом облизывает растресканные губы: учительский палец, к ее радости, опустился ниже буквы «Б». Гизатуллин бледнеет и сжимается: грозный перст застрял где-то близко к его фамилии.
— Тогда нам расскажет об этом… Так, так, так… расскажет об этом…
Ой, мамочки! Говорил бы уж быстрее, тьфу ты, валлахи[6], чистое измывательство! Кто там, ну кто… шайтан с ним, ведь кто-нибудь да будет, еще никогда не случалось, чтоб кого-нибудь да не было… не было… не… Да не тяни же ты, елочки зеленые!
— Сейчас нам об этом очень толково расскажет… вот, Зарифуллин.
На Гизатуллина напала икота. Вдруг. Напала, да и все. А педагогика, предмет этот тяжелый, для него не страшен вовсе, честное слово, только вот у него не выходит само слово «педагогика». Как дойдет до него, так у него во рту точно песку насыпано — заедает. Педагогика, она по расписанию каждый раз первым уроком; конечно, пока доберешься по холоду от общежития до класса, губы потом как чужие, не слушаются. И выговаривать такими губами «педагогика», само собой, не просто. Тут любой может запнуться, а что? Но Гизатуллин тоже ловок. Если, к примеру, вызывают его по этому предмету, то он долго не думает, так и лепит: «педогика». Какая разница, правда? Все равно же не получается, чего голову-то ломать… Несчастный Зарифуллин стоит пока, пытается что-нибудь придумать про Коменского и «Великую дидактику». Трудно ему, стоя-то. Неспокойно. Он даже лицо свое веснушчатое в воротник запрятал — хороший воротник, меховой, тяжелый, а бешмет синий, тоже красивый. Только Зарифуллину от этого не легче. В окно он глядит, и грустно ему, а за окошком дождь холодный, частый. В такой день колхозники не работают, мужики собираются в избу караульщика, цигарки вертят. Ох и здорово же там сидеть, смолить козью ножку и разговаривать о жизни! Весело!..
— Ну, Зарифуллин, слушаем… Если трудно, тогда остановись пока на взглядах Иоганна Генриха Песталоцци. Каких взглядов на воспитание детей придерживался великий швейцарский педагог?
Убил. На месте убил, прикончил, можно сказать. Эх, наверно, и легко же училось лет триста назад, когда этих Песталоцциев и в помине не было, а?! Надо думать, очень просто тогда было, и голова не болела. Темнеет в глазах у Зарифуллина, мошки какие-то, букашечки летают. Взгляд у Зарифуллина теперь стеклянный, и ногой он все время что-то делает — возит ею по полу, шаркает. А из лаптя уж и лыко лезет, пропадет лапоть. В чем теперь ходить, скажи на милость? Лаптей в запасе нету… Погоди, чего ты про лапоть все? Тут Песталоцца имеется, поважней чего. Этот, за синими стекляшками, будто иголки под ногти загоняет…