А потом мы с Володей попали в разные команды, и пути наши разошлись. Знаю, что он бежал, его поймали и кончили. Встретился в лагере и познакомился с Героем Советского Союза Валентином Ситновым. Как-то он говорит: «Николай, тут намечается побег. Будешь участвовать?» – «Конечно». Они решили сделать подкоп из уборной. В эту вонючую жижу поставили через очко табуретку, начали копать. Но грунт осыпался и просел. Немцы заметили, нашли табуретку, которые были пронумерованы. Выстроили барак, которому принадлежала табуретка. «Кто?» Молчок, все стоят. «Будете наказаны. Лишаем вас питания». Никто не выдал! Мы понемножку помогали им, от себя отщипывали. Продержали их двое или трое суток, а потом стали кормить. А Ситнов сказал: «Я все равно уйду». И действительно, он и еще двое ушли через проволоку. Привели их через день. Говорят: «Они будут расстреляны за побег». Но я не знаю, расстреляли их или нет.
Старшим по бараку у нас был Алексей Ляшенко. Уже после освобождения я его встретил в проверочном лагере в России. Я об этом позже расскажу.
В октябре 43-го сто пятьдесят человек летного состава были отправлены на работы в город Регенсбург. Везли нас в трех вагонах по 50 человек в каждом. В процессе переезда из соседнего вагона бежало примерно 21 человек. Немцы обозлились, начали лупить оставшихся, а потом перевели в разряд штрафной команды.
Через неделю нас опять в вагонах перевезли в местечко Фильцек (Бавария), где закладывался фундамент какого-то завода. Работа была тяжелая, питание плохое, и мы стали слабеть, превращаться в доходяг. Первое время, когда мы приехали, не было эсэсовцев. Работали еле-еле. Два человека берут одну доску и несут от вагонов штабелевать. А потом пришли эсэсовцы с палками и плетками… Тут уже не двое одну доску несут, а один две доски. И темп! По-русски: «Побыстрей, побыстрей!» Я старался увильнуть от работы. Бывало, зайду в сарай вроде по делу, залезу подальше и лежу, холодно, правда. Учитывая скудное питание и тяжелую работу, стал доходить, слабеть. В феврале у меня окончательно развалились ботинки, и я не вышел на работу. Вошел начальник охраны: «Что такое?!» Стукнул мне раза три по загривку и погнал в строй. Он отдал команду идти на работу, а мне говорит: «Сейчас я тебя обую». Ведет меня в каптерку, где у них какая-то обувь и одежда. Там были деревянные долбленые башмаки. В принципе достаточно удобные, но у меня большой подъем и 45-й размер, а там только маленькие – 43-й. Я одеваю, говорю: «Малы». Он начал мне сапогом сверху ногу заталкивать, и острые грани обуви содрали кожу чуть не до кости, но запихнул. Вторую так же. Раны стали кровоточить. Он говорит: «Иди на работу». Дали охранника и пошли. Иду, хромаю. Отошли от лагеря. Охранник говорит: «Садись». Сняли эти башмаки, он вынул нож и стал подрезать выемку под пятку и острую грань на подъеме: «Попробуй». Лучше, конечно, но дело было сделано – раны кровоточили. Так мы несколько раз останавливались. А я уже доходил, и мне как-то уже было безразлично. Думаю: «Какая разница? Сейчас будет заражение крови, помучаюсь и сдохну. Чего тянуть?» Я тогда ему говорю (по-немецки немножко понимал и сам мог составить фразу): «Застрели меня. Я сойду с дороги и пойду в лес, а ты скажешь, что пытался бежать». – «Нет! Нет! Садись, будем отдыхать». Эти два километра до работы мы шли часа два. На входе в рабочую зону стояли два эсэсовца и два солдата: «Почему опоздали?» Ответил конвоир: «Он болен. Просил, чтобы его застрелил». Старший эсэсовец, самый лютый, по-моему, наркоман: «Ты хочешь, чтобы тебя застрелили?» – «Да». Он дает команду солдату, который стоял рядом с ним, изготовиться. «Иди». Я думаю: «Слава богу! Сейчас все кончится». Пошел. Десять шагов – выстрела нет. Двадцать шагов – выстрела нет. Тридцать… Я думаю: «Промажет, попадет в живот, опять мучиться». Прошел шагов пятьдесят. Окрик: «Цурюк!» Возвращаюсь. Думаю: «Мучения будут продолжаться». Эсэсовец говорит тому солдату, который меня привел: «Веди его к старшему, пусть ему легкую работу дадут». Так я стал истопником печурки, к которой подходили наши ребята и немецкие рабочие, чтобы погреть руки, воды вскипятить.
Прошло около семи дней. Раны на ногах не заживали, ноги опухали, но я вынужден был ходить на работу. Грязные портянки усугубляли положение. Я был форменный доходяга. Голова ничего не соображала. Я ждал смерти. И вдруг нам назначили нового начальника лагеря. Вечером, когда мы приходили с работы, у нас отбирали всю верхнюю одежду и уносили в другое помещение. Мы оставались в нижнем белье. Это делалось для предотвращения побегов, хотя окна помещений были заделаны колючей проволокой, двери на ночь запирали на замок и вокруг бараков ходили часовые. Команда была штрафной, и с нами не церемонились. Новый начальник лагеря, пожилой человек, решил пройти по трем комнатам нашего барака и посмотреть нам в лицо. С ним были два солдата и переводчик. Мы выстроились около своих двухэтажных нар. В комнате было жарко, и многие, в том числе и я, были в одних кальсонах. Вид у меня был такой, что, поравнявшись со мной, он спросил: «Что с ним?»
Переводчик из наших пленных сказал, что я плохо хожу, ослабел и не могу работать. Начальник сказал, что завтра меня надо отвести к врачу и пусть он даст направление в шталаг. Шталаг – это интернациональный лагерь, там можно выжить!
На следующий день нас троих привели к врачу. Врач стоял на площадке 2-го этажа, а мы у входной двери 1-го этажа. Я по дороге говорю конвоиру: «Фельдфебель сказал: меня в шталаг. Вы скажите врачу, что меня в шталаг». – «Я! Я! Скажу». Врач вышел, ему объяснили, что с нами «Три дня освобождения». И вдруг в разговор вклинивается этот солдат и говорит, что фельдфебель вчера на обходе сказал, что этот работать не может, его надо отправить в шталаг. Врач согласился. Все! Я получил индульгенцию! На следующий день с этим же солдатом меня повезли в шталаг. В шталаге размещались все военнопленные, кроме советских. Советских военнопленных использовали только для обслуживания лагеря, на работах по кухне, разгрузке вагонов и так далее. Они жили в двух отдельно стоящих бараках, отделенных от лагеря колючей проволокой. Там же находилась и санчасть. Военнопленные интернационального лагеря не работали.
Помню, я иду по лагерю, смотрю, везет работяга тачку с картошкой, никто на него не пикирует, чтобы украсть! Окурки лежат – и их никто не подбирает! Да это рай на земле! Конечно, интернациональный лагерь… У них там бассейн, волейбольные, баскетбольные площадки, они там не работают.
Меня поместили в санчасть. Начали лечить ноги, но самое главное, еды было вдоволь – недоеденные остатки баланды приносили из иностранного лагеря. Я просыпаюсь, около меня стоит полный котелок вполне питательной баланды. Я его съем и опять засыпаю. Уже через пару недель такой режим дал результаты – меня перевели в общий русский блок, я уже мог работать. Сначала работал на кухне, а потом попал в портновскую мастерскую. Поначалу в лагере была только сапожная. В ней наши пленные делали ботинки, тапочки и тайно продавали пленным иностранцам. Монетой были сигареты. Пачка американских сигарет была эквивалентна двум пачкам французских сигарет. За пачку французских сигарет можно было получить на воле небольшую буханку черного хлеба. Немцы старались, чтобы мы с иностранцами не контактировали, очевидно боясь коммунистической агитации, хотя у нас даже таких мыслей и не было. Уже при нас организовалась портновская мастерская. Собрали нас человек тридцать летчиков и сказали: «Будете портными». Кто-то сразу сел за машинку (машинки у них уже были с электрическим приводом, а не как у нас, ножным). Я хоть и не попал на машину, но все равно научился шить. И первое, что я сделал, когда вернулся домой, это сшил себе брюки. Меня и еще троих поставили на «тряпочки» – нам привозили тюки одежды, снятой с убитых или раненых. Сортировали нижнюю одежду, верхнюю, гимнастерки, кителя. Что-то можно подремонтировать, а та, которая уже не годна для ремонта, шла на заплатки. Ее нужно распороть. Естественно, сразу же стали шить «калым» на продажу – трусы, брюки, рубашки. Главным по сбыту стал я. Обедать мы ходили в свой блок мимо калитки, которая вела в иностранный лагерь. Конвоир шел впереди, а после обеда он же вел нас обратно мимо той же самой калитки в мастерскую. Моя задача, как спекулянта, была незаметно спикировать в иностранный лагерь – проскочить в эту калитку, быстро продать и вернуться обратно, когда наши будут возвращаться с обеда. Это было рискованным делом, но зато я имел треть от продажи. Конечно, мы подобрали себе французскую одежду, чтобы не отличаться от иностранцев, и все же один раз меня поймали. Был в охране интернационального лагеря одноглазый унтер-офицер, фронтовик. Только я в калиточку нырнул, тут он мне навстречу: «Иди сюда. Ты русский?» Я что-то залепетал. Он мне рукояткой пистолета раз, два. Привел меня в дежурку, там еще несколько раз приложил. Говорит: «Если еще раз я тебя поймаю, на тебя пишу рапорт, чтобы тебя послали в концлагерь, потому что ты ходишь агитировать». Ему невдомек, что мне до лампочки вся агитация, но после этого я стал осторожнее.