К вечеру разгулялся ветер. В поле бегут через дорогу белые вспененные ручьи снега. Мой жеребенок совсем изнемог, спотыкается, как слепой, поминутно останавливается, два раза уже падал на передние ноги. Застигнет в поле ночь, собьемся с дороги - тогда беда. Либо замерзнем, либо - волки. Говорят, они бродят теперь ночами не то что по полю, а даже по селу. Наша соседка Чмышиха, которую мы зовем монашкой, сама видела. Шла поздно с поминок, а он стоит на Феклином пепелище, светит глазами. Потом повернулся и - трух-трух - подался на загуменье.
Тревожно оглядевшись, я быстренько отвязал вожжи, зацепил их за копыл рядом с оглоблей, перекинул лямку через плечо и, налегая изо всех сил, пошел рядом с Буянчиком. Пусть наши враги не думают, что мы заплачем, - не на тех нарвались.
- Но-о, малыш, но-о! Ах ты!.. Тпру! Тпру! Тпру!
Вот незадача! В толк не возьму, как это вышло. На ухабе санки швырнуло, жеребенок рванулся изо всех сил и… выскочил из оглобель. Гори оно гаром - гуж порвался. И ничего удивительного: был-то он из гнилой веревки.
Руки у меня, как грабли. Хукаю на одубевшие пальцы, хлопаю в ладони, а веревки не связываются. Они, словно железные, не гнутся, хоть плачь. А вокруг чистое поле, ветер и метель. Ни ночевать здесь, ни бежать, бросив дядю, в село за подмогой. Нет, надо обождать, может, будет кто идти или ехать. Нечего впустую жилы рвать, передохну малость.
Укутавшись в постилку, которой был накрыт дядя Андрей, я сижу на санках. Текут через дорогу белые ручьи, текут. Белый, будто вылепленный из снега, стоит Буянчик. А вот я уже лежу на печи за белым пологом. Лежу и не могу понять, где это бабушка разжилась такой материей. До войны, помнится, такие марлевые пологи давали больным малярией, чтоб их не кусали комары. Был такой и у моего отца. Так неужто и у меня малярия?
А снизу так славно пригревает, и от этого приятного тепла по всему телу разливается истома, не хочется шевелить ни рукой, ни ногой. Бабушка знает, что это просто-напросто лень. Надо бы ее выгнать из меня, да жаль - отца нет, а сама она уже не совладает.
Она, как обычно, гремит чугунами, сковородой, заслонкой. Рядом со мной калачиком свернулся Глыжка. Спит он беспокойно, брыкается и почему-то кричит басом:
- Эй ты! Чего сидишь? Замерзнешь.
Открыл я глаза - ни печи, ни хаты. Передо мной стоит белый, как мельник, мужчина. Снег на шапке, на плечах, на бровях и усах. Стоит и зло кричит, как глухому, заслоняя от ветра лицо трехпалой солдатской рукавицей:
- Чего рот разинул? Жить надоело?
Только теперь я разглядел, что это солдат, что почти рядом с моими санками, отдувается сизым дымком санитарная машина. Она засела в глубоком сугробе. Вокруг машины с лопатой мечется шофер и клянет все на свете. Хлопнув дверцей кабины, ко мне подходит офицер. Кажется, даже знакомый. Это сутулый, длиннорукий, в больших очках капитан-медик. Когда Скокова Лешку с сыпняком забирали, и он тогда был. Ох, и турнул же он нас с Санькой со двора, бежали - остановиться не могли. Говорил, и нас заберет, как разносчиков болезни. А у него разговор короткий. Сыпняк? На носилки, хату облить, одежду - в камеру. Иные просят-молят - и слушать не хочет. Строг капитан.
- Живой? - спросил у солдата.
- Живой, чертеныш, - ответил тот.
Солдат быстро и ловко связал гуж, запряг Буянчика и свел мою «подводу» с дороги, чтобы могла пройти машина.
- Доедет? - спросил у солдата хмурый капитан.
- Доедет, - успокоил тот. - Тут близко. - А мне пригрозил: - Смотри же не садись, а то повезут тебя с твоим дядькой вместе.
Буксуя в сыпком снегу, «санитарка» проползла мимо, подмигнула мне красным глазом стоп-сигнала и исчезла в густой метели. Снова кого-то из наших сельчан повезли в те бараки. Возят и возят - конца-краю не видно.
Хату дяди Андрея сожгли немцы. Теперь тетя Марина с детьми живет у золовки. Малышни, как и у нас, полная печь. Не успел я дверью скрипнуть, как они, что стрижи, повысовывали головы из-за трубы: у золовкиных - чернявые, у теткиных - как лен.
Тетин самый младший, Коля, спросил:
- Ну что, привез батьку?
- Привез, - ответил я и стал топать тяжелыми дядиными валенками, чтобы сбить снег.
В печи полыхает пламя, его длинные языки скачут прямо в трубу - варится поминальный обед. Увидев меня, тетя бросила ухват в угол и всплеснула руками:
- А мой же ты племянничек дорогой, а мой же ты хлопчик золотой!
Она бросилась помогать мне расстегивать пуговицы на свитке, которые с мороза никак не хотели пролезать в петли. И все твердила, словно оправдываясь:
- Нагоревался, бедняжка. Да что ж, коли этот дядька затеял помирать в самое лихолетье… - И вдруг снова запричитала: - Андрейка, мой соловейка, на кого же ты нас покинул?..
Тут и малыши на печи, как по команде, заревели все вместе - и тетины, и золовкины. Сама золовка, высокая и худая женщина, побежала во двор распрягать Буянчика. Слышно, как она там тоже голосит над братом. Одна моя бабушка спокойна, строга и рассудительна. Она сидит подле кровати, где мечутся в жару двое Марининых ребят, и говорит:
- Брось, Марина, сердце рвать. О-о-ох, девка, еще наплачешься. Пока придут бабы Андрея обряжать, покормила бы лучше хлопца. И капни ему там в чарку. Видишь как человек колотится?
Я ушам своим не поверил - человек! Ой, что-то в лесу большое сдохло, если бабушка назвала меня человеком. Обычно я для нее идол, антихрист и безотцовщина. А тут - человек.
- Пей, глупый, пей, - уговаривает меня тетя. - Это я для мужиков расстаралась, что могилу копают. И ты согрей нутро.
Хата поплыла в глазах. Кружится потолок, миска с перловым супом на столе, кружится печь и тетя с рогачом возле печи, кружится богородица с лампадкой.
- Ешь, племянник, досыта ешь. Хочешь, еще подолью? Ты не гляди на них, - кивает тетя на притихших ребятишек, - они не голодные.
И мне стало как-то легко и весело. А тут еще тетя подливает масла в огонь:
- Ах ты, мужчинка наш! Ах ты, дитятко мое дорогое!
А что, я такой, я все могу. Я сильный, я смелый, я смекалистый! Это не я хвастаюсь, это сам язык хвастает:
- Веревка - хлоп, а я взял и… связал.
- Неужто сам связал?
- А кто же еще. Я что хочешь свяжу… Я…
…Припекают снизу горячие кирпичи, шумит в ушах ветер, кружит в глазах снег.
- Дядина шапка не потерялась?
- Спи-спи, цела шапка, - успокаивает меня бабушкин голос.
- Их Черчиль не дурак в пекло лезть. Он на Ивановом горбу хочет…
- Спи уже, Черчиль!..
Как хоронили дядю, я не видел - проспал. Просыпаюсь - надо мною капитан в очках, а солдат тащит в хату носилки.
КАЩЕИ-УХАЖЕРЫ
За окном солнце. За окном разошлись-раскричались воробьи. А здесь душно и отвратительно пахнет карболовкой. На соседней койке неподвижно лежит мужчина с восковым лицом. Его обступили врачи и сестры. Они о чем-то тихо говорят, а о чем - не разберешь. Вроде бы и не по-нашему. Когда все двинулись дальше, одна медсестра наклонилась и простыней накрыла моего соседа с головой.
С другой стороны еще койка. Оттуда за мною наблюдают большие глаза с длинными пушистыми ресницами. Когда я повернул голову, глаза стыдливо закрылись. По-моему, это девчонка. На голове белая косынка, лицо тоже белое до прозрачности, даже чуть-чуть голубоватое, а на носу рыженькие конопушки. Такие конопушки могут быть только у Глековой Кати, той самой Кати, которую я давно недолюбливал, а после недавней стычки у колодца и вовсе возненавидел.
Когда наши взгляды встретились снова, мне стало неловко и как-то тревожно. Мне показалось, что Катя едва заметно улыбнулась. Чего это она? Видно, она давно вот так исподтишка наблюдает за мной. А я, чего доброго, когда был без сознания, стонал или даже плакал. Еще вообразит что-нибудь…