Но мои тревоги развеял доктор. Высокий, широкоплечий, аж халат на нем не сходился. Лицо круглое, молодое, глаза все время улыбаются, только волосы совсем белые. Взяв мою руку, чтобы пощупать пульс, он бодро спросил:
- Ну что, будем жить, герой? Э-э, ты чего ж это так кисло улыбаешься? А ну-ка веселей! - А потом возвестил на всю палату: - Не хлопец, а кремень! Настоящий мужчина. Ни уколов не боится, ничего!
У меня сердце так и зашлось все, будут колоть. Тайком я поглядываю, какую сестра берет иголку - большую или маленькую - и делаю каменное лицо. Подумаешь - укол! Чихать я на него хотел.
Я не вижу, я чувствую на себе любопытный взгляд соседки. По-моему, она опять улыбается. Так пусть же не думает девчонка, конопушки те рыжие, - не ойкну. Настоящие мужчины не ойкают.
А выпить не морщась горькое, как полынь, лекарство - это уже совсем плевое дело. Жаль только, что она в тот момент отвернулась и, должно быть, не видела, как я храбро глотнул.
Зато она ойкнула, чуть даже не заплакала. Гляньте на нее - полные глаза слез. И скривилась, когда пила лекарство. Девчонки - что с них возьмешь? Им бы только конфеты есть.
Когда сестра собрала свои блестящие коробочки и пошла дальше, Катя тихо спросила:
- Тебе и вправду не больно?
- Нет, - соврал я, не моргнув глазом, - как комар укусил.
- Вот бы мне так, - вздохнула она.
Нашла с кем равняться! Мы с Санькой ко всему привычные, не какие-нибудь маменькины сынки.
И так каждый день. Доктор говорит, что я герой, сестра говорит, что я золотце, и колет меня почем зря, и поит горькими, солеными, кислыми и еще бог весть какими лекарствами. И каждый день я мужественно переношу все испытания.
Конец этому наступил на исходе зимы. Родной, милый Буянчик, лохматый и весь в коросте, той же дорогой, по которой я вез дядю Андрея, везет теперь домой меня.
- Гей ты, пошевеливайся! - весело покрикивает тетя Марина, разбрызгивая огромными резиновыми бахилами грязные лужи.
И так мне хочется скорее домой, скорее увидеть бабушку, Глыжку, Саньку, что соскочил бы с санок и побежал вприпрыжку.
А санки то плывут медленно по мокрой снежной каше, то царапают полозьями голые камни мостовой. И старается стригунок, да тяжел воз. Чего только не напялила тетя на меня, чего не навалила еще сверху, чтобы, сохрани бог, я не простудился: и свитку, и армяк, и постилку. Под шапку повязала тонкий платок, а поверх шапки - толстый, бабушкин.
- Гей! - приговаривает тетя. - Отворяйте ворота, едет пан криворотый.
Я верчу головой и будто впервые гляжу на свет. Какой-то он новый, радостный, солнечный. Вон воробьи купаются в лужице, натопорщили перья, смешно трепещут крылышками, воровато озираются. Вот драку затеяли. Чудаки да и только - воды им не хватит.
С карниза высокой кирпичной стены сгоревшего дома свисают длинные сосульки, роняя на тротуар частые капли. Одна сосулька оборвалась, ударилась о камни и рассыпалась мелкими искрами.
Навстречу нам движется колонна пленных немцев. Тетя свела Буянчика с дороги, и мы рассматриваем их с трех шагов. Они не цокают коваными сапогами, как прежде, а бредут табуном, шаркают и шаркают подошвами по мокрому шоссе. Шинели выцветшие, в кирпичной и известковой пыли. В руках не автоматы, а кирки и ломы. Что - Москау капут? Убили вы меня с Санькой? Заморили сыпняком? Вот он я - живой и домой еду.
Мы рассматриваем немцев, а они нас. Одни с любопытством: что это, мол, за чучело гороховое на санках сидит? Другие смотрят, как на пустое место, смотрят - и не видят. А вот тот белобрысый, без бровей и век, волк волком глядит. Так бы и сожрал, дай ему только волю. У некоторых вид самый доброжелательный. Будто это не они исполосовали Саньке спину, ловили кур, расстреливали ополченцев и партизан. Будто это не они гнали с собаками через наше село осенью сорок первого избитых, голодных, окровавленных красноармейцев.
- Морды-то, морды какие! - заметила вдруг тетя Марина. - Говорят, кормят их - дай нам бог на пасху. По фунту, если не больше, хлеба дают. Это ж дай мне на каждый рот по фунту хлеба, я бы с детьми горя не знала.
- По фунту? - не поверил я. Не мог поверить. Почему-то вспомнилось, как два года назад жена Поликарпа привезла из плена своего мужа, того самого Поликарпа, что умер нынче от сыпняка. Мы видели, как родичи под руки вели его в хату, сам он не мог идти: одни кости да глаза. А им теперь по фунту хлеба?
- Душа у нас добрая, - вздохнула тетя, поправляя на Буянчике упряжь. - Отходчивая. Быстро зло забываем.
Нет, я еще не забыл. Я все помню. Будь моя воля, я бы их накормил, напоил и еще на дорогу дал бы, чтоб тоже помнили.
- Ох, грех, тяжкий, - засмеялась тетя. - Ты бы уж дал! Помолчи лучше, давалка.
И она, по-мужски причмокивая, дернула за вожжи.
В хату она втащила меня на спине, как мешок, и посадила на скамью. От радости бабушка металась взад-вперед, долго и бестолково пыталась разобраться в моем облачении, хваталась то за пуговицы, то за платок, то за бечевку, которой я был подпоясан, не развязав, бралась расстегивать, но расстегнув, принималась стаскивать рукав. Наконец все, что было на мне - платки, шапка, старый дядин армяк, свитка и поддевка, - снято и свалено на полу в кучу. Бабушка всплеснула руками:
- Ах, горе ты мое! Ну кащей кащем! Знать, невкусно там готовили. Или мало давали? А?
- На живой кости мясу недолго нарасти, - успокоила ее тетя.
Но та лишь махнула длинным замусоленным рукавом «хренча».
Понимать это следовало так: самой бабушки там не было - и толку не было, одна бестолковщина. Разве ж чужой так досмотрит, как свой?
А Глыжка вырос - не узнать хлопца. Штаны ему коротки, рукава рубашки - тоже. А шея, как у гусака, длинная и по-прежнему немытая.
- Лень ему мыться, - пожаловалась бабушка. - Глаза, как кот лапой, трошки протрет - и уже готов, умылся.
Смотри-ка, он и «р» выговаривать научился, так же старательно «рэкает», как соседский Колчан, когда его дразнишь.
- Пр-приехал? - спросил Глыжка и, словно не веря глазам, дотронулся до моего колена.
- Приехал.
- Попр-равился?
- Поправился, - кивнул я.
Брат стоит и улыбается во весь рот. Он просто не знает, чем первым делом похвастаться - столько у него нового добра. Сперва извлек из кармана белую алюминиевую гильзу, которой оделил его ночлежник-солдат.
- Гля, р-ракета!
Потом принес самодельный конек - деревянную колодку с проволочным полозком.
- Гля, Санька мне сделал.
Похвалился новыми, защитного цвета заплатами на коленях: солдатские. А когда больше хвастаться, казалось, стало нечем, открыл рот и показал туда пальцем:
- Гля, новый зуб р-растет.
И вдруг Глыжка сообщил мне такую новость, что бабушка подскочила на месте, словно на нее кипятком плеснули. И ведь тихо, кажется, сказал:
- Мы твой кр-рест Малахам взаймы дали.
- Прикуси язык свой немытый! - стукнула бабушка по столу кулаком.
Глыжка язык прикусил, виновато захлопал глазами. А потом, когда меня накормили с дороги и мы с ним забрались на печь, я все равно обо всем выпытал. Оказывается, за мною дважды в больницу ездили: первый раз - за мертвым, а сегодня - за живым.
И все из-за Чмышихи, нашей набожной соседки. Та собралась как-то на базар купить соли, а бабушка и упросила ее заодно передать мне две ржаных лепешки. Чмычиха лепешки принесла назад, а вместе с ними и «святую правдочку» обо мне: «Нет уж вашего Ивана». Будто бы лепешек тех у нее не взяли.
Бабушка в панику. Тетя Марина запрягла Буянчика и поехала в город, а она, напричитавшись вдоволь, пошла в дровяник и добыла из своего тайника дубовую плашку.
Я помню ту плашку. Она лежала у стены, заваленная разным мусором и щепками. С давних пор бабушка берегла ее для себя. Однажды в самую стужу я собрался порубить ее на дрова. Вот уж не рад был! Оказалось, что я заодно с тем рыжим псом-полицейским. Тот наложил лапу на ее вещички, припасенные на смертный час, а я и до креста добрался. Нашел топор под лавкой.