— Говори, слушаю.
— Хечо!
— Аллё! Говори, Сако, Хечо у телефона.
— Хечо!
— Да говори же, слушаю!
— Хечо, галеты, значит, керосин, ситец и ещё что?
— Мазут, мыло, гвозди, вилы.
— Хечо, это ты, значит?
— Конечно я, кто же ещё?
— Смотри-ка, важный какой, по телефону разговаривает, не мог, что ли, мальчишку прислать.
На том конце провода Хечо громко расхохотался.
— Хечо! — сказал Сако. — Ты сукин сын, Хечо!
Сако хотел сказать, что теперь, ежели будет нужда, он и сам позвонит по телефону, вместо того чтобы посылать мальчишку.
Потом пастухи вырвали у Сако трубку и по очереди прокричали кто на что был горазд, и выкрики эти относились большей частью к Хечо, к его конокраду-отцу и конокраду-деду. Этим пастухи хотели высказать своё одобрение тому, кто придумал телефон, его отцу и его деду. И продавец магазина Хачик Погосян так именно и понял их выкрики.
И телефон вошёл в быт. Потом в село пришло электричество, радио и так далее и тому подобное.
Кстати, электричеством называлось в первые дни, да и потом ещё долго, всё новое в селе. Даже обыкновенную железную кровать Сако называл не иначе как «электрической». Электрическая кровать! Все так и покатывались со смеху, а ему, бедняге, казалось, что людям просто охота посмеяться, и он сам смеялся вместе с ними.
Село быстро постигло разницу между электричеством и неэлектричеством и, обогащённое новым знанием, продолжало обрабатывать тот участок земли, который достался ему на планете Земля. А участок, доставшийся Антарамечу, был и впрямь великолепен. Церковь с голубями на скатах крыш, кладбище, по которому не понять, у кого из покоящихся здесь антарамечцев потомки были богатыми и у кого бедными, потому что каменотёсы села из поколения в поколение тесали камень по одному и тому же образцу. За кладбищем пашни, поднимающиеся по склону горы. Там, где пашни останавливаются, испугавшись крутизны, там пасутся белые и чёрные стада овец. А в долине реки, протекающей внизу по ущелью, в долине, где зной скапливается и встречается с прохладой, узкой полосой тянутся сады. Здесь излучина реки образует небольшое плато — Аторик1, гладкое, как стол, сплошь покрытое доброй, сочной травой, вскормленной чернозёмом. Посреди этой травы и расположилась в шахматном порядке пасека Антарамеча со всеми своими голубыми домиками, с номерами от одного до пятисот тридцати. Отсюда на четыре, на пять километров разносится неумолчный концерт пасеки, а на километр и даже два — густой горячий аромат мёда. На том берегу реки медведь, наверное, садится на корточки, смотрит вверх, туда, где пасека, и, наверное, глядя на медведя, улыбается сквозь очки старый пасечник. «Ну что же ты стал, иди, раз уж ты такой храбрый…»
— Конечно, будете ставить Антарамеч нам в пример, — ворчали на районных совещаниях руководители колхозов. — Ещё бы! Был бы Антарамеч нашим. Одна пасека у них чего стоит… Господь не поскупился, дал им вдоволь всего.
Честное слово, господь всем дал вдоволь, не поскупился. Правда, одарив Антарамеч Аториком, господь не расставил на нём в шахматном порядке голубые домики пасеки. Это он предоставил сделать людям. И если люди не задались целью превратить участок земли, доставшийся им на планете Земля, в цветущий сад, то не найдут они у себя никакого Аторика, будь он даже под самым их носом, или же найдут, но не окажется в нём чернозёма в сажень толщиной, а будет какая-нибудь дряяь вроде глинозёма — словом, обязательно чего-нибудь да не хватит.
Я уже сказал про церковь. Пусть учёные превозносят её как хотят — это их дело. Я же в нашей церкви вижу лишь свидетельство того, что на маленьком этом участке планеты дружба человека с землёй насчитывает долгие и долгие годы.
Песнь о верности
От пастуха Ованеса родился пастух Есаи, от пастуха Есаи родился пастух Айказ, от пастуха Айказа родился Степан, но Степан уже не пастух, Степан — секретарь райкома комсомола.
Впрочем, я хочу рассказать про Айказа: Ованеса я не видел, слышал только, что прожил он сто двадцать семь лет и последние два года жаловался на плохое зрение. Что касается Есаи — я помню его смерть: «Есаи водой унесло». — «То есть как это?» — «Хотел на лошади реку перейти, и унесло». — «Но тело хоть нашли?» — «Нет ещё». — «Тьфу!» Похорон Есаи не помню. Помню только, что сказавший в сердцах «Тьфу!» надевал в это время штаны, и нога его запуталась в штанине, и он прыгал на одной ноге и проклинал того, кто сшил эти проклятые штаны, то есть свою жену. Жену этого человека не помню, не помню, кто рассказал, что Есаи унесло течением. Помню только стук дождя в окно, чей-то кожаный мокрый пиджак да ещё человека, который плюнул в сердцах — «Тьфу!» — и ногу его, запутавшуюся в штанине.