Вовка Сабянин, возглавлявший эти дозоры, установил расписание. По расписанию стали ходить на дежурство два раза в день.
Абросимович успокаивал ребят, когда они возвращались с Кваркуша с неизменным «не видно»:
— Придут, никуда не денутся. И сухариков подбросят. Ох, и заварим тюрю из сухарей!
В эти дни и у Борковского было время для этюдов. Он забирал ящик с красками, по уступчатой, выбитой копытами телят тропе поднимался на стланиковую марь, удобно располагался на гладких камнях и писал. На бугорках и высотках здесь ветер начисто сдул землю, обкатал, отшлифовал песком камни. Они лежали в грудах, возвышались пирамидами, угрюмо торчали из земли поодиночке, тяжелые и диковинные, как языческие идолы. Не знаю почему, но мне эти огромные, замысловато источенные камни напоминали развалины фантастического города Атлантиды, и почему-то хотелось думать, что здесь был именно город, пускай не древней Атлантиды, затопленной морем, а другой, наш, северный, существовавший много веков назад.
Борковский приходил сюда вечерами и каждый раз, усевшись на знакомое место, долго не мог войти в. работу, не решался сделать первый мазок.
Как всегда, он отправлялся на этюды один и не говорил, куда уходит. Эта «конспирация» оберегала его от многочисленных советчиков и критиков. Когда Серафима Амвросиевича и его ящика не было дома, все знали, что он рисует, и о нем не беспокоились.
И только Коля Антипов, этот странный мальчик, с удивительно обостренным восприятием, всегда взволнованный от переполнявших его чувств, терял покой. Непонятно было, чего Коле не хватало, что томило его. Он, вероятно, и сам не смог бы этого объяснить, но мне казалось, что ему все-таки надо быть поближе к Борковскому, особенно, когда тот пишет.
И я показал Коле тропинку на марь.
Он подошел к нему в поздний час, когда село солнце и небо мягко переливалось огнями, подошел тихо, почти крадучись и замер на почтительном расстоянии, готовый в любую минуту уйти. Мальчик был уверен, что Абросимович не видит его, а если увидит, сразу же отправит домой.
— Ну, чего ты там, иди сюда, — вдруг позвал Борковский. Он не обернулся, даже не поднял головы и сказал это так, будто Коля уже давно был рядом и лишь сейчас отошел в сторонку.
Коля осмотрелся — его ли зовут? — нерешительно подошел к учителю.
— Вы меня?
— А кого больше? Одни мы тут, полуночники, в такую пору. Птицы — и те спят. Ну, как мои камни получаются?
Мальчик впился расширенными глазами в яркое полотно и от восторга приоткрыл рот.
— Что молчишь? Получилось, нет?
— Как... как вы умеете... — выдохнул Коля и, не находя слов, что сказать дальше, неожиданно попросил: — Можно, я буду подавать вам кисточки? Я не перепутаю...
Борковский внимательно посмотрел Коле в глаза.
— Можно. Можно, дружище, — согласился он, — вместе у нас наверняка веселее пойдет дело. Держи кисти!
И Абросимович понимающе похлопал Колю по плечу.
Борис все еще недомогал. Вроде бы не больной, но и не здоровый. Вечерами он долго не мог уснуть, ворочался, курил, а утром не мог встать с постели. И вот взялся лечить Бориса Борковский. Дал слово избавить его от хвори.
Серафим долго колдовал над пакетиками с медикаментами, сортировал их, толк ложкой, пересыпал что-то из пакетиков на бумажки, с бумажек опять в пакетики. Никого близко не подпускал к подоконнику, где разложил это добро, никого не слушал. Потом все сложил обратно в аптечку и унес ее в баню.
Сухим смольем Абросимович так нажарил баню, что с наружной стороны на бревнах выступила смола. И увел Бориса. Мы не знаем, как он там «избавлял» его, только вернулись они не скоро, оба непохожие на себя — красные, обессилевшие, с распухшими от пара лицами.
Всю ночь Борис спал, не повернулся, не шевельнулся. А утром встал свежий, отдохнувший и удивленный своим младенчески-легким состоянием.
— Вот знахарь, а! — восторгался Борис. — Вот алхимик! Ни одной старухе не верил, а он... Будто пуд свалил с плеч...
Весь день он был на ногах. Рубил дрова, варил с Патокиным обед, дурачился с ребятами, сходил на выпас к телятам, а вечером взял ружье и первый раз поднялся на Кваркуш. Вернулся ночью, уставший, но бодрый, шутил, рассказывал анекдоты. А когда все легли спать, Борис достал бумагу, расчистил на столе уголок, сел писать. Писал при свете северной белой ночи, под храп спящих.