— Есть бензин, есть, да ехать не хочу! — крикнул Володя гневно, совсем не заботясь, что его не поймут, но ведь поймут и его взгляд, и его интонацию. — Прочь с машины!
Уже кто-то снова громыхнул капотом, склоняясь над мотором, уже кто-то сел в кабину на Володино место и попробовал завести, но ничего не получилось; и вот кто-то гортанно сказал небритому несколько слов, тот стукнул ногой по колесу, недобро засмеялся. И вскоре все пятеро повернулись и шагнули в обратную сторону, прочь, вскоре пропали в горах, и ночь не доносила стука их ботинок.
Володя невольно бросился вперед по дороге, освещенной фарами, но потом вернулся к машине. Он бы направился с арабами к лагерю, если бы не знал, что ночью охрана лагеря стреляет без предупреждения по любому, кто идет с гор.
А кругом уже стоял туман, машина казалась застрявшей в облаке, и этот туман будет сгущаться, и холод будет мучителен, как мучительна днем жара. Все это знал Володя, но он должен дождаться рассвета, а холод не даст уснуть.
— Эй! — крикнул он, созывая всех в кабину. — Сюда!
Омар уселся ему на колени. Володя ощутил его острые косточки, а рядом на сиденье устроились Мурзук и другой парень, имени которого Володя не знал. Теперь Володя будто впервые увидел Мурзука и хотел найти перемену в его лице, проблеск какого-то скрытого чувства, но лицо загадочного Мурзука казалось непроницаемым.
«Мы дома, мы в своей машине», — думал Володя, дыша арабчонку в смоляную голову и губами чувствуя жесткие, пружинистые волосы.
Четверо сидели тесно, и человек согревал человека.
4
Это курчавое дитя Африки, этот полиглот Омар по всему лагерю разнес весть о ночном случае в горах, и Володе пришлось без конца повторять историю. Он и без того сразу же, наутро, поведал обо всем бородатому командиру Генке Ледневу. А к вечеру уже не было отбоя от слушателей, они приходили и приходили в палатку, с замиранием, с блистающими глазами выслушивали, а кто не понимал — тому переводили.
Володя облизал губы и приготовился еще раз вернуться во вчерашнюю ночь, только с улыбкой приостановил ребят, чтоб не давили на него. Рассказывая, он опять увидел тусклую черноту карабина, ощутил своим телом тычок железом, и эта наглость врага ощутилась теперь еще острее.
— А в полночь, когда туман остудил нашу кабину, мы выскочили на дорогу и стали плясать. Мы плясали, чтобы согреться, и горланили так, что эхо катилось по горам, точно обвал. Холод был страшный, каждый зубами клацал, но мы и потом плясали. Ладно, как бы там ни было, мы на той дороге остались хозяевами, а контра пошла заметать следы!
Румянец не сходил с Володиного лица, и Омар снизу смотрел на него остановившимися ликующими глазами.
— Ну, мы пойдем. Хватит, не буду больше вспоминать, не то завираться начну! Пустите нас, ребята, — сказал Володя.
И они с Иваном Рунке выбрались на простор, на землю этой долины, вокруг которой лежала нераспаханная степь, а дальше зеленели холмы, а еще дальше подымались горы, и пошли мимо палаток. Володя знал, куда они идут, знал и Ваня, знал и прибившийся к ним Омар: к Спартаку Остроухову.
— Он большой подвиг сделал, — старательно подыскав слова, сказал Ваня.
— У нас не говорят об этом — «подвиг», — поправил Володя, оборачиваясь к нему. — Это его работа, его дело. И он выполнил. И значит, вправду нельзя было везти Ахмеда в Тизи-Узу.
Как только Володя вошел в палатку, помеченную красным крестом, тотчас же спросил:
— Выздоравливает?
— Будет жить! — ответил Спартак той фразой, которая значит в жизни все. — Не сразу сказал, что заболел живот. Постеснялся. А ведь скажи сразу, еще успели бы в Тизи-Узу отправить. Ну, а теперь из Тизи-Узу приехал Сазоненко, киевлянин. «Будет жить!» — сказал он.
— А где ж он сам, Сазоненко? — огляделся Володя.
— Там один югослав ногу подвернул, Сазоненко с ним, — устало взглянул на него Спартак.
Вот говорил Спартак о своем деле, а меж тем хотелось узнать ему о Володиных делах, это не скрылось от Володи, только Володя не ожидал немного наивного и серьезного своей наивностью вопроса: — Не трусил?
— Не помню, — усмехнулся Володя. — Наверное, нет… Не помню. А вот что думал о всех вас — это было. Я сидел в кабине с Мурзуком рядом, а на коленях Омар, всем, было тесно. И знаешь, о чем я думал, Спартак?
— О чем же?
— О том, что контра боится нас. Я не люблю высоких слов, но знаешь, я вчера как раз и думал об этом. О братстве, словом. Помнишь, как в первые дни в лагере мы братались со всеми — с немцами, французами, арабами?